Самовар
Заскучал Сергей Петрович. Затосковало, сжалось сердечко – о родной деревне вспоминать стал всё чаще. Рыбалку, вечернюю зорьку на речке, а над ней стелющийся, пахучий дымок, да еще кизячный запах с база. Был Петрович на базаре с женой, по рядам то какие-то батики, то сапоги на платформе высматривали, и изо всей кучи барахла глаз его выглядел самовар!
Мать честная! Вот ведь о чем скучалось, грезилось-то. Всё! Разом решил Петрович – надо брать! Торговался, а жена сзади за рукав, да пребольно так дергала: – Зачем он тебе сдался? Куда он тебе на седьмом этаже! Как ни шумела жена, устоял Петрович. Купил самовар. Со скандалом. Даже спать врозь легли. – Ничего, – думал Петрович.
– Пошумит, подуется – отойдет. И сердце его сладко таяло в ожидании субботы. А Петрович не ждал – еще средь недели пошел в парк и набрал сушняка. Наломал через коленку веток помельче и нес в сетке. Мужики во дворе восприняли кто как. Разделился народ. Дым по всему двору, а тут и участковый (не зря грозилась тетка из 14-й квартиры вызвать милицию).
Пришел и не знает, как быть: нарушение это или не нарушение – топить самовар в общественном месте. Подошел, пытаясь держаться посолидней, взял под козырек: – Лейтенант Трещев. Почему огонь разжигаете? Петрович как раз щепочек подкладывал. Разогнулся – выпрямился во весь рост, привычно провел рукой вдоль ремня, глянул на лейтенанта сверху вниз, поднес руку к фуражке:
– Сержант запаса Пищулин. Сергей Петрович, – и протянул руку. – Не огонь разводим, а самовар ставим. Ежели что, вот ответственные за пожарную безопасность, – и показал на сидевших на лавочке и следивших за ним тетушек. Те засмеялись следом за Петровичем. – А это пожарный расчет, – и кивнул на сидевших за столиком мужиков.
Лейтенант смутился, не зная, что сказать и сказал просто: – Сигнал был. Из этого дома. – Да ты сам-то городской? – Спросил его Петрович, обратившись на «ты», больно молод был лейтенант. – Да нет, деревенский. – Тогда садись с нами чай пить… – Мне нельзя, я при исполнении. Петрович засмеялся:
– Так я ж не выпить предлагаю, а чайку попить. С баранками. И хорошо, и так по-родному пахло дымом… Последнее время Сергею Петровичу все чаще снилась родная деревня. Вот он, еще до армии, едет вместе с отцом с покоса. Он лежит навзничь на возу сена с закрытыми глазами.
Воз переваливается, укачивает его; пряно, остро пахнет свежим сеном и кислым конским потом, теплый ветер шевелит волосы, и качающаяся травинка щекочет ему щеку, а сквозь прикрытые веки от яркого солнца вспыхивают цветные звездочки. Не спеша, чтобы не опрокинуть воз, едут через всю деревню, здороваясь по пути с мужиками, и он даже с закрытыми глазами узнает, и будто бы видит их: дядю Митю, и Тимофея Рябого, и дядю Семена Полева.
И он вовсе не удивляется тому, что и отец, и все они живы, и говорят о чем-то привычном, хоть он и не понимает о чем, и вместе смеются какой-то отцовской шутке. Но, чувствуя по привычным поворотам улицы, что и дом, и деревню они давно проехали, и едут уже куда-то дальше, по большаку, он вдруг понимает, что они везут сено почему-то в город, и он теперь с тревогой думает: это когда же они на лошади-то доедут эти пятьсот верст, и куда ему в квартире сено девать?
И он, чтобы спросить у отца, свешивается вниз и вдруг, обмирая всем телом, летит с воза. И просыпается с колотящимся сердцем и ощущая свое, ставшее вдруг тяжелым до неподъемности, тело… Вот другой сон. Утро. Мать впол-огня засветила керосиновую лампу, чтобы лишним светом не разбудить ребятишек, растопила печку и, тихо, тихо напевая что-то, стряпает в запечном закуте.
И он, маленький, то ли в полудреме, то ли наяву, слышит едва уловимый запах дымка от разгорающейся печи: как всегда – перехватит берестяная кора тоненькими – тоньше, чем бумажка, своими прозрачными краюшками-лохмотками огонек от спички, – и, пока огоньком этим займутся сначала ломкие лучинки, а за ними и поленья потоньше – чуть дымнет печка, и дым, будто в раздумье, всплывет у предпечья, чуть повисит патлатым облачком и, сначала медленно, а потом все быстрей, поплывет в трубу, захваченный разгорающимся огнем.
И мать, стараясь не греметь чугунами, ходит по кухонному закуту, и от нее, от огня в пылающей печи, на стене шевелится тень. Тихо, тепло, сонно. И весь день потом всплывают эти сны: то в троллейбусе, то переходя проспект или огромное, словно асфальтовое озеро – площадь, и кажутся такими до оторопи невозможными теперь, в городе – и печка, и покос, и лошадь, и неспешная деревенская дорога, и тихий угасающий вечер на крылечке, когда в тишине слышно, как перебросятся двумя-тремя словами на огороде две соседки, или замычит, напоминая о себе, корова, пришедшая из стада и стоящая у закрытой загородки, и хлопотливо откликнется хозяйка:
– Ой, Дунь, я-то заболталась, Зорька-то пришла, – и заторопится: – Иду, Зорюшка, иду-у! Не по себе становилось. Оказывалось – жизнь, которую к пятидесяти годам прожил Сергей Петрович, делилась на два мира, и не сойтись им никак, и ничем не напоминают один – другой. Двадцать лет в одном, тридцать в другом. Не напоминают. Тогда в чем же дело? Отчего, что за причина – сны эти?
Не мог объяснить Петрович. Но – снилось же, и все больше, и все острее становились в этих снах полузабытые запахи и звуки. И – совсем, кажется, становились невыносимыми эти явные признаки давно ушедшего прошлого – запахи, звуки, ощущения. Родного, утерянного навеки.
То вдруг, возвращаясь с работы: вахта, дежурному – «пока», семь минут до метро, двадцать семь до перехода, четыре переходом до и еще двадцать шесть под землей до своей станции, девятнадцать минут автобусом, семь – до дома – и все привычно, до автоматизма… и вдруг, проходя через соседний двор, видит привычную картину – старушка прогуливает собаку, и остановился, и почти остолбенел.
И с этой минуты стал отчего-то глядеть на город глазами из деревни. Когда смотришь так, то картина разницы с городом становилась совсем невразумительная: да разве мог он, живя в деревне, представить бабку, ведущую по деревенской улице собаку на поводке? Зачем?
У любой бабки вечером другие дела найдутся, а в голову никому не придет гулять с собакой. Скорее – со свиньей. Был у одного из мужиков хряк, он его по деревне на поводке водил. Но то – по делу. – Здорово, Никифорыч! – привычно, но всегда чуть с насмешкой приветствовал его кто-нибудь из мужиков. – Опять Борьку на свидание повел? – А то! – Чья невеста-то? – Боевых. – А-а… У Леньки невеста хороша!
Пудов на девять. И стоял Петрович столбняком, так и глядя и на эту собачку на поводке, и на старушку, и удивлялся уже самому себе: неужто не привыкнешь, Сергей Петрович, что и так люди живут, смени глаза-то на городские! Так и стал по субботам Петрович самовар во дворе разводить. Самовар сначала тонко попискивал, потом все громче шумел.
И каждый из собравшихся мужиков вперебой вспоминал – и то, как сапогом продували прежде, и у кого в каких краях чем растапливали самовары: у одних еловой шишкой, в других краях березовыми угольями, а на юге – вишневым сушняком, от которого для чаю и заварки не нужно – такой духмяный запах от него.
Самовар доспевал: вроде бы и затихать стал, но клокотала в нем закипавшая вода и, выплескиваясь из-под крышки, шипя, стекала по блестящему боку самовара. Когда допивали чай, Петрович аккуратно ставил самовар в коробку из-под какой-то импортной электроники, прощался с каждым из соседей за руку, и, неся коробку подмышкой, шел домой.
Мужики сидели, неспешно докуривали, глядя, как в верхних этажах высотки, стоящей напротив, в окнах полыхал отблеск закатного солнца. Алый, и настолько яркий, что не различимыми казались огни светофора на перекрестке, видимого в узком разрыве между домами. Блеск тускнел, солнце переплывало по окнам, и садилось не за горизонт, а за глыбу дома, у которого они сидели.
А тень наплывала на них, и огни светофора становились все различимей и ярче. И молчали. Оттуда, от перекрестка, несло бензиновым перегаром, и от него начинал теряться запах дымка, в котором каждый различал знакомые с детства оттенки – от еловых шишек, вишневых веток или березовых угольев.
Александр Новосельцев