Анна
Плохо спалось Анне в ту ночь: то ветер калиткой хлопал, то криволапый Кыш брюзжал на тонкий серп месяца, то мышь шуршала за обоями. Казалось, даже старые настенные ходики тикали громче обычного. Ветка вишни, подбадриваемая студёным осенним ветром, докучливо постукивала по стеклу. «И когда успела до рамы дотянуться? – подумала Анна, поправляя под головой высокую подушку. – Сколько раз по тропинке мимо прошла, а не видела. Ишь, ты, в зиму в рост пошла!» Но не вишнёвая ветка мешала спать Анне, и не звуки, наполняющие холодную осеннюю ночь; причину бессонницы она нутром чувствовала, а только признаться себе боялась.
Пробивались разные думы через черноту ночи, во времена далёкие, когда ни вишни под окном, ни самого дома ещё и в помине не было. А была только похоронка на руках, да пустота в душе необъятная. Разлилась пустота эта по всему измождённому войной телу, и одним махом выдавила из Нюрки всю её задорность. Наполнились тёмно-карие глаза слезами, и потускнели, будто туманом подёрнулись. Всё ждала, надеялась, что вернётся её Никита с войны, и заживут они как все добрые люди. Митрий, вон, вернулся, больной весь, а всё ж живой.
За два месяца Ефросинья его на ноги поставила, травами отпоила, да молоком парным. Но Никита не вернулся, как ни ждала его Анна. Три месяца от конца войны минуло. Заласкотали злые языки по сторонам, мол, не вернётся Никита – другую нашёл. Будто даже кто-то видел его самого с белобрысой зазнобой-латышкой. Ранен был Никита под Ригой, оттуда его в госпиталь отправили. Из Латвии писал Никита своей Нюрке летом сорок четвёртого – про то все знали. По два, а то и три военных треугольника за неделю. Потом переписка оборвалась.
Не верила Нюрка злым языкам, ждала своего мужа пуще прежнего. Даром что ли они были при советской власти тайно венчаны? В середине августа, на другой год, получила Нюрка похоронку за №3, от 10 августа 1945 года, где извещалось, что муж её, красноармеец Никифоров Никита Никифорович, «в бою за социалистическую родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество, был ранен и умер от ран 26 сентября 1944 года».
Указывалось и место захоронения: небольшой латвийский посёлок. Пробежала Нюрка глазами по желтому листку, опустила руки, и побрела молча от глаз людских. На скошенной меже выплакала все слезы, и вернулась к детям. И ничего не осталось от прежней Нюрки, разве что длинная коса, да и та поредела от переживаний и слёз. Упругая ветка метнулась в сторону окна, и стекло надсадно задребезжало. Мысли закружились, запутались, смешались с опавшей листвой. Анна вздрогнула. По животу привычной жаркой волной разлилась боль.
«Заснула я, что ли? – подумала Анна, пытаясь разглядеть цифры на круглом циферблате настенных часов. Было около пяти утра. – Нет. Видно просто задремала чуток. И что мне покоя нет? Меня ж никто не гонит! Эх, коли б не болячка, я бы и этот год в своей изобке зимовала. А я, вот что … никуда я сегодня не пойду. Завтра пойду! Дочке позвоню, что б не ждала сегодня. Куда ж идти, если всю ночь глаз не сомкнула! Тут и сил на шаг не будет». За уговорами изболевшейся души Анна и не заметила, как уснула, и даже докучливая ветка больше не мешала ей своим стуком. И приснился Анне сон, да такой хороший, что и вовек бы не просыпаться.
Боль отступила, растворилась в сиреневом тёплом мае, и даже комар пропищал где-то над ухом. Или показалось? Ей снился дом: новый, ещё некрашеный, крытый добротным серым шифером. Стёкла на солнце так и сверкают! Не тот это был дом, что после войны наспех строили, а другой, в котором она теперь спала, в который все свои силы и всю любовь свою вложила. Сама-то Нюрка замуж больше так и не вышла, всю любовь на детей тратила.
Женихи сватались, а она всем от ворот поворот давала: дети, мол, у неё взрослые, они тятьку своего помнят. Не гоже чужака в дом вести, не примут … Однажды корреспондент из области приехал, всё про послевоенную жизнь расспрашивал. А какая тут жизнь – надрыв животов, да и только! Деревенские тогда все как один заметили, что газетчик тот к Нюрке клинья подбивает, а она – ни в какую! Уезжая, просил подумать: вернусь, мол, за себя возьму. И вернулся, только Нюрка всё своё твердит: не пойду замуж, и всё тут! Не гоже так, ребята мои меня осудят …
«Гордая ты, Анна, неприступная. Прикипел я к тебе, видит бог, и про то, что люблю – знает. Ты уж прости, если обидел чем» — такие слова сказал газетчик напоследок. Хотел обнять, но Нюрка не позволила — так и ушёл ни с чем. И адрес оставил, мало ли что … А Нюрка бумажку с адресом – в печку наутро, чтоб никто не видел. С тех самых пор её в деревне все стали называть Анной вместо привычной Нюрки, сначала в шутку, а потом так и повелось. Один из сеней услышал – всем разнёс, а иначе как в деревне? Так и жила Анна заботой о детях, да о престарелых родителях. Детей у них с Никитой ещё до войны двое народилось: сын Евгений да дочка Валентина.
За дочку-то она не переживала: девка она была крепкосложенная, ладноскроенная – такая не пропадёт. Ухажеры с пятнадцати годов набиваться стали, особенно один зачастил, Иван Аришкин. За него и замуж немного погодя вышла. А вот за сына сердце материнское болело: худенький больно, бледненький – на деревенского совсем не похож. Куда в деревне с таким телесным покроем? Для него и старалась, дом строила. Вот и снится Анне, будто обмакивает Евгений кисть в банку с краской, и красит свежеструганные доски.
Дом яркий получается, красивый. Сын у неё бригадиром работает, на хорошем счету в колхозе. Гордится Анна своим Евгением, любит его больше жизни, уж больно на Никиту похож. «Ну, мамка, теперь заживём! – говорит Евгений, и подмигивает матери. Анна улыбается в ответ. Да и как не зажить теперь, в новом-то доме? Вон невестка вторым забрюхатела, теперь уж сам бог велел! К Богомолению как раз разродиться должна, в начале августа. Вот и надо поспеть дом достроить. А кругом такая благодать: вишни, яблони, груши – всё в цвету!
Пчёлы с цветка на цветок перелетают, петух на заборе крыльями хлопает, трёхцветная кошка что-то выискивает в траве. Пахнет краской, стружкой и мхом, и от этого воздух тоже кажется разноцветным. И всё вокруг живёт, копошится, жужжит. К рассвету ветер стих, и вишнёвая ветка перестала ломиться в окно. Холодное красное солнце взошло над облетевшим лозняком. Природа готовилась к зиме, затихала. Петух Митрия, и тот, взлетев на покосившийся тын, кричать передумал. И только неугомонные сороки дразнили своим чириканьем соседскую кошку, забравшуюся на деревянную телегу. Не отпускал Анну сиреневый дурман из своего царства, цепко держал усыпанными цветом яблоневыми ветками.
Спала она крепко, как спит забегавшаяся за день ребятня. Теперь ей можно отдохнуть, война-то вон куда откатилась! Дети выросли, внуков нарожали. Санька, пострелёныш, под ногами крутится, ишь, как вихры растрепались! Невестка Алька половики в большую корзину собрала, несёт выколачивать. Один половик размотался, по пыли тащится, а она не видит! Ох, и нерадивая девка эта Алька, одно утешение – покладистая. А Евгений всё дом красит, любо-дорого посмотреть. Любуется Анна сыном и домом, улыбается во сне напряжёнными губами. Вот вихрастый Санька замер у низкой яблоневой ветки, за пчелой наблюдает.
А у самого спичечный коробок в руках, хочет поймать пчёлку. Ишь, чего удумал! Ой, и жиганёт она его, ей-богу жиганёт! Не на шутку разволновалась Анна, и … проснулась. И вместе с нею проснулась боль. Знала Анна, что боль эта уже не отступит – вместе с нею на тот свет пойдёт. Вспомнилось ей, что и Евгения нет давно, и Алька с ребятишками после смерти мужа укатила в город жизнь налаживать; осталась она одна в большом доме, и простору в нем столько, что хоть ветер гуляй, а жильцов только двое: она да кошка. Изба за ночь заметно выстыла. С ноябрьским ветром шутки плохи, он своё дело знает. Этой ночью ветер старался особенно: срывал и кружил последние листья, подсушивал разбитую тракторами дорогу, загонял воробьев под застреху.
Действовал как заправский хозяин, выметая со двора остатки осени. Сдерживая стон, Анна грузно поднялась с пружинного дивана. Привычно скрипнули под ногой половицы. Услышав движение в доме, на улице призывно тявкнул Кыш. Анна подошла к окну, и отодвинула рукой занавеску. — Ну, Кыш, собирайся в дорогу, — сказала она, и тяжко вздохнула. Ещё раз взглянула на часы, на образ с потушенной лампадкой, на нетопленую печь, и добавила: — Нынче пойдём. «В ночь пойду. Днём что делать, а к ночи завсегда есть забота – спать ложиться.
Какое-никакое, а дело» — думала Анна, оттягивая горестные минуты к закату. Дочка Валя давно к себе звала: «Ну, не хочешь насовсем, так хоть перезимуем вместе. Ты там одна-одинёшенька, а домина, вон, какой огромный. Не гоже в таком доме одной. Я хоть и одна, да всё ж сын под боком, через прогон. К тебе бы сама пришла, так куда ж я от хозяйства своего денусь? Да и внучонки подрастают, а я вроде как и в помощь. Ты, мам, приходи зимовать, а коли взгрустнёшь по дому, так мы коня в два счёта запряжем, хоть через день дом проведывать будем!
Два километра – не велика дорога». А Анна всё не шла. Разве ж легко вековой дуб из земли вместе с корнем выворотить?! И она, вот, вросла в эту землю глубоко да крепко, всей своею душой и сердцем своим неделимым. Помнила и дочь Валентина, как в сорок третьем немец деревню дотла сжёг, да как они в огромной бочке несколько ночей ночевали. Воздух этот, пропитанный гарью, долгие годы забыть не могла. Многие тогда из сожженной деревни ушли, а Анна осталась. Тут она родилась, тут и помирать будет! А теперь, вот, болезнь да немощь вынуждали оставить клочок земли, обильно политый потом да слезами.
Может, разве быть что-то роднее? Потому и собиралась долго, а как решилась пойти к дочери зимовать, так зарок с неё взяла: коли доведётся не в своём доме помереть, чтобы та обязательно привезла её назад, на веки вечные с деревней попрощаться. Хоть по теплу, хоть по холоду – всё равно. «Ты, гляди, чтоб ночку последнюю я дома ночевала, оттуда и хороните. Пусть и бабы деревенские придут со мной попрощаться, столько годков вместе прожито! Там, в чулане, в сундуке платяном, бельё моё, что к такому случаю приготовлено.
ы знаешь…» На том и сошлись. Корову Анна вывела, когда уже совсем сил не стало. Внучка на каникулы каждое лето приезжала, молоком парным отпивалась, как тут с коровой расстанешься? Приедет бледненькая, а за лето, глядишь, и сил наберётся: обветрится под солнцем, разрумянится, щёчки спелыми яблочками нальются. Молочко, творог, маслице – всё своё. А что там в их Ленинграде: не молоко – вода одна забеленная! Внук Санька в районном городе жил, приезжал часто, помогал. Потом правнучки одна за другой народились, где ж тут без коровы управишься? Вот и держала, пока были силы.
А теперь осталась у Анны из всей живности одна только кошка с человеческим именем Катя, да Кыш — кобель рыжий. За кобеля не переживала, он всюду за ней побежит, а кошка – другое дело. Кошка к дому привыкает. Гуляет где-то, и не знает того, что дом без хозяйки остаётся. Дочке Анна пообещала, что к Покрову придет, да опять не заладилось: бочки деревянные подготовить к зиме не успела. Оставь в пуне как есть, так рассохнуться ведь! А вдруг как отпустит к лету болячка, как тогда без бочек? Капуста уродится, куда её девать?
Весь день собиралась, торопилась все дела переделать. К обеду притомилась, села на диван. Из подпола выбежала кошка, опять вставай! Поймала – не поймала мышку или птичку какую за ночь, а всё одно есть попросит. Достала Анна из шкафа консервы рыбные, специально для этого случая припасённые, открыла, и вытряхнула в пустую кошачью латку. — На, вот, ешь пока, а я к Владимировне схожу. Попрощаюсь. Да хоть бы и ты за то время сгинула куда, душу б мою лишний раз не тревожила!
От двоюродной сестры Анна вернулась скоро – долгих разговоров она не любила. По пути зашла ещё к другой своей сроднице, попрощалась и с ней. Рукой обречённо махнула: «Пойду я. Бог даст, свидимся …». В деревне были и такие, кто недолюбливал Анну за её внешнюю неприветливость да за кажущуюся гордость, только зла она ни на кого не держала. Своих любила, чужих мало привечала. Да разве ж она одна такая? Порядок Анна крепко любила; в доме каждая вещица своё место знала, всё в чистоте содержалось, дела по заведённому распорядку делалось.
На Анна масленицу пекла блины, на Сороки комы картофельные варила, перед Пасхой красила яйца луковой шелухой, а по воскресеньям да по праздникам ходила в церковь в соседнее село. И работала при этом от первых петухов, до последнего солнечного луча. Не знала Анна лёгкой жизни, оттого и характер был сильным, натруженным. Сначала жила для детей своих, а после смерти сына – для осиротевших внучат. Единственной внучке всего восемь годков было, когда тот умер. Подошла Анна к дому, ещё раз его оглядела со стороны.
Чувствовало сердце, что больше свидеться не получится. Ушло её время, а дому ещё годы стоят, новый ведь совсем. Кошка ждала дома. Неуютно ей было на нетопленой печи, а только не уходила, будто почувствовала что-то. Пристроилась на побитом молью валенке, и делала вид, что спит. Увидев хозяйку, соскочила с печки, завертелась у ног. Анна машинально смахнула со стола хлебные крошки, и ещё раз окинула взглядом избу. Всё чисто, убрано как перед праздником. Кроватный подзор, что ещё в девках вышивала, касается кружевом пола.
Полотенце у образа тоже вышито: красной нитью по белому льну, кружева крючком вывязаны. На стенах, под самым потолком портреты попарные: мамка с тятькой, Евгений с Алькой, да она с Никитой. Анна на портрете молодая, красивая. Волосы гладкие, назад зачёсаны, а взгляд строгий, неподкупный. Только у Никиты и вышло подкупить, раз – и на всю жизнь. Над тумбочкой зеркало в тёмной раме. Анна подошла ближе. Болезненно сомкнутые губы, желтоватое, хотя и без глубоких морщин, лицо, тусклая седина волос …
Она ли это? Анна долго смотрела в безмолвное отражение, а потом скупо ухмыльнулась и отошла. И откуда-то, издалека будто, услышала голос: незнакомый басок какого-то заезжего дачника. «Чья ж это такая красивая, с глазками угольками? Может, ничья? Так я вот тебя с собой заберу!» И бежит Нюрка без оглядки, назад оборачиваться боится. Затих дом, вслушиваясь в последние звуки жизни. Мышь за обоями, и та куда-то сгинула. «Ой, как это я про тебя забыла! – всплеснула руками Анна, снимая с подоконника цветочный горшок. – Ишь, как разросся! Я вот, что … я тебя Варваре отнесу.» Соседка Варвара гостю такому не шибко обрадовалась:
— Мне-то на кой твой Ванька мокрый? Знаешь же, Яковлевна, что цветов у меня сроду не бывало! — Вот и пущай побудут. Есть-то он не просит, поливать только не забывай. Бог даст, весной ворочусь, дам тебе роздыху от поливки». — Иди уж. С одним-то справлюсь как-нибудь. Сама выздоравливай, да назад вертайся. И снова Анна махнула рукой в ответ. Разве сердце обманешь? — Пойду. Бог даст – ворочусь. На этот раз дом встретил Анну безмолвием. Она вошла в избу, подошла к образу и зажгла лампадку. Тёмный лик осветился. Анна сделала несколько шагов назад и опустилась на колени. Кошка, покружившись в ногах, отошла к порогу и принялась намываться.
Ей сборы были непонятны. Помолившись, Анна тяжело поднялась с колен, трижды осенила себя крестным знамением, поклонилась низко и задула лампадку. Лик потемнел. Подбежала кошка, и опять принялась ластиться. — Да не трись ты о подол! Повалишь, окаянная. К соседке иди, там свой век доживай – она всех привечает. Да и я, может, в весне силу заберу. Приду, тогда и ты воротишься, коли там молоко не слаще. Иди, милая. Анна открыла дверь, и выпустила кошку. Кошка безропотно вышла, и оттого на душе у Анны стало ещё тяжелей.
«Лаз закрывать не буду. Домой дорогу знает: захочет – вернётся, погостит в доме». Ещё раз обошла Анна дом и двор, спилила ножовкой ломившуюся в окно ветку, и по узкой садовой тропинке пошла к тёмной приземистой бане. Затихли яблони, прощаясь с хозяйкой. Подошла Анна к одной, поправила подвязанную ветку, вздохнула. Уж больно яблочки у той яблоньки вкусные, духмяные. Повадятся зайцы – пропадёт родимая. Раньше собаку чуяли, а теперь их и спугнуть некому будет. Вспомнила Анна сон, вздохнула, пошла дальше. Подошла к бане, навесила замок на покосившуюся дверь, перекрестила трижды и вернулась в дом. Тяжело опустилась на стул у окна и долго смотрела на опустевшую улицу.
Показалось Анне, что и с неё ветер выдул остатки жизни. Сколько хожено-перехожено по ухабистой дороге ногами неутомимыми, одному только богу ведомо. Нога в молодости лёгкая, сноровистая, версты не чует. Идут, бывало, бабы в церковь, переговариваются; платки цветастые, новые, ещё мамкой куплены да в комод сложены. Из таких комодов и кофты с юбками достаются по праздникам, или по случаю какому особенному: в сельсовет, к примеру, сходить, или на свадьбу нарядиться. В другие дни лежит одёжа табаком пересыпанная, своего раза дожидается. До районного города почти двадцать километров, туда пешком идти – день терять.
Для этого дела лошадёнку запрягали, керосина да соли на горбу много ли дотащишь? А до церкви что? Пять километров каких-то! Заутреню отстоишь, и ещё до полудня домой дойдёшь. Хлопочи себе по хозяйству, только большой работы не делай, в воскресенье это грех. К куме сходить в соседнюю деревню, или корову подоить в поле, тут и обуваться необязательно. Где дорогой, где пожней – легко бежали босые ноги.
Теперь каждый шаг давался с трудом. Об этом и думала Анна, опираясь о гладкую струганную палку. Думала она и о том, что самые трудные шаги, это первые шаги человека и последние. Только первых шагов никто не помнит, так уж жизнь устроена. В том и печаль. Анна перешла ручей по мостку и поднялась в пологую горку. Следом семенил криволапый Кыш. Ему дорога была нипочем: куда хозяйка, туда и он. А она уже далеко отошла, да всё не решалась оглянуться. Потом всё же решилась: повернулась, и увидела под горкой знакомые крыши.
Сердце отозвалось невыразимой тоской и болью, точно что-то в нём оборвалось. Вот он её дом: яркий, красивый, большой — дом, в котором она сполна познала и радость, и горе. Остаётся, горемычный, один под холодным небом. Над одной из немногих крыш виднелся голубоватый дымок. «Ишь ты, Митрий печку затопил, — подумала Анна, смахивая едкую слезу. — К морозу, видать. Он мужик учёный, про мороз по книжкам наперёд знает». За деревней тёмным частоколом стоял лес, готовый укрыть от осеннего ненастья закатное солнце. Больше Анна не оборачивалась.
Валентина Амосова