Моя деревня
Мне не хочется создавать ещё один панегирик прелестям деревенской жизни, хотя она, безусловно, достойна этого. Но я просто опишу сценки, запавшие в мою память. На лето мы с мамой поехали на её родину, – в деревню Горбуниху к бабушке. В то лето мне, насколько я могу оценить, исполнялось три года. Помню я из той поездки очень мало.
Бабушка сидит на лавке и трясёт большую пятилитровую бутыль, до половины заполненную сливками, — сбивает масло. … Бабушка чистит картошку. Я, естественно, тоже хочу. Мама никогда не разрешала мне брать в руки нож. Но добрейшая бабушка дала мне маленький ножик и картофелину. У меня ничего не получается. Я с завистью гляжу, как у бабушки из-под ножа ползут завитушки кожуры, и говорю: — Бабушка, у меня ножик тупой! Бабушка с улыбкой даёт мне другой ножик. Опять не получается. — Бабушка, и этот тупой! Так я перебрал все ножи и, в конце концов, попросил у бабушки её ножик. Уж он-то точно будет хорошо работать!
Вон как ловко у бабушки идёт дело! Но оказалось, что и он не хочет мне повиноваться. — Бабушка, почему у меня не получается?! — Надо немножко подрасти… Между жердями околицы пролезает и идёт по деревне морской офицер в великолепной чёрной с золотом форме, в белой фуражке с золотой кокардой и с блестящим чемоданом. Это – мой папа. Он приехал к нам из нашего Ленинграда и, как я сейчас понимаю, надел парадный китель, чтобы произвести впечатление на деревенских. И произвёл!
Вся деревня (а она представляла собой два ряда по четыре дома, образовывавших единственную улицу с огромным тополем посередине) высыпала на эту улицу и смотрела. О, как я был горд своим папой! … Второй и последний раз я оказался в этой деревне через шесть лет. Не знаю, почему мама не возила меня туда на лето. Подозреваю, что считала это не престижным. Она всячески пыталась подняться над тем социальным уровнем, из которого вышла, готовила только на сливочном масле, говоря, что подсолнечное – это бедняцкая еда, то же – и про квашеную капусту, которую я очень любил, но полакомиться ею мне удавалось очень редко.
Только в 17 лет, поступив в университет и перед началом учёбы отправившись, как тогда было заведено, со своими новыми товарищами на картошку, я узнал, что варёную картошку можно, оказывается, есть с подсолнечным маслом, и это очень вкусно! Одеваться мама стремилась дорого, чтобы все видели, что она – жена полковника. Плечи её зимнего пальто укрывала чернобурая лиса, причём, не помню, были ли у неё лапы (кажется, были), но голова точно была, со стеклянными карими глазами. Это был непременный атрибут шика того времени.
Более всего она ценила дорогие шерстяные ткани и позднее никак не могла понять наступавшую моду джинсов: «Это же хлопчатобумажная дешёвка!». Отдыхать мы ездили на Украину, в Сочи… Но весь второй класс меня мучил сухой кашель. Мама, со свойственной ей энергией, таскала меня по разным врачам, но никакие лечения не помогали. Наконец, через сложную цепочку знакомств и за большие по тем временам деньги она привела меня к старичку-профессору, уже давно на пенсии, но иногда дающему на дому консультации по рекомендациям знакомых ( в то время «нетрудовые», т.е. полученные не на официальной работе доходы карались очень строго).
Он осмотрел меня и прописал не лекарства, а как минимум полгода жизни в одной из четырёх областей средней полосы России. Одной из названных им областей была Ивановская, в которой как раз и находилась родная мамина деревня Горбуниха. Бабушки там уже не было. Несколько лет назад она скончалась от рака, проведя последние полгода в Ленинграде, на диване в нашей комнатке в коммуналке. Энергичная мама сделала всё, чтобы её вылечить, но даже лучшие ленинградские врачи были бессильны.
В то время ведь не лечили облучением. В бабушкином доме жили мамины племянники, одного из которых вскоре забрали в армию, откуда он писал восторженные письма: «Каждый день – щи и каша, и хлеба – сколько хочешь, ешь от пуза!». Тогдашняя деревня жила очень бедно… Мама поразила меня, тут же забыв акающее ленинградское произношение и перейдя на родной с детства окающий волжский говор.
Возвращение «к истокам» так сильно повлияло на неё, что, вернувшись через год в Ленинград, она продолжала окать и так и сохранила это произношение до конца жизни. Нам освободили одну комнату, треть которой занимала русская печь. Мама мгновенно освоилась в новой для меня, но такой родной для неё обстановке, ловко орудовала ухватами, готовя в русской печи в глиняных горшках необыкновенно вкусную еду: томлёные щи и каши, топлёное молоко…
Но более всего я полюбил кокурки – солоноватые лепёшки, выпеченные без всяких сковород, прямо на раскалённом после топки и очищенном от углей дне печи – «поду». Набегаться за целый день по окрестным перелескам с ватагой деревенских мальчишек, играя в партизан, куря у костра («тЕплинки» по-тамошнему) газетные самокрутки, набитые сухими берёзовыми листьями, и занимаясь другими столь же важными и интересными мальчишескими делами, а потом, проголодавшись, впиться дома в хрустящую корочку ещё тёплой кокурки, запивая остывшим топлёным молоком, коричневым, с пенкой, — это было такое блаженство!
Возвратившись в Ленинград, я упросил маму испечь кокурку в духовке газовой плиты, но вкус получился совсем не тот… Вообще русская печка в деревне была существенной частью жизни, особенно зимой, когда, набегавшись по морозу и разомлев от сытного ужина, устраиваешься на тёплой печке среди овчин, прижавшись к маме, и при свете керосиновой лампы читаешь «Таинственный остров» Жюль Верна.
Однажды у меня разболелся зуб. К врачу надо было ехать в областной центр, за несколько десятков километров, и мама решила полечить меня по-своему: налила в чайную ложку водки и вылила мне на зуб. Не помню, прошла ли боль, но вкус водки я не переношу до сих пор. Оказалось, что в деревне невозможно пойти в магазин и купить мясо или яйца, не говоря уже о прочих сардельках. Единственный способ поесть в обед мяса — купить у соседей, когда они резали кабана, или телёнка, или барана. Но такие события случались редко, и пришлось мне привыкать к вегетарианской пище. Так я узнал, что щи, оказывается, можно варить без мяса и не приправлять сметаной, а забеливать молоком, и на всю жизнь полюбил это.
Но никогда больше не довелось мне есть белёные щи, закусывая горбушкой свежевыпеченного в русской печи на поду хлеба с хрустящей корочкой… Будучи ребёнком, не так я страдал без мяса, как от отсутствия сладостей. Я-то привык к шоколадным конфетам «Белочка», «Мишка косолапый», а у деревенских ребятишек лакомства были исключительно растительного происхождения: яблоки, ягоды, морковки…
И раз в год деревенский пасечник устраивал детям праздник: ставил миску свежайшего янтарного мёда, и мы по очереди макали в него хлеб, бережно неся кусок ко рту над подставленной ладонью. Я, как маленький зверёк, мгновенно усваивал стереотипы поведения стаи и, подобно деревенским, выдернув морковку из грядки и наскоро обтерев её о траву или о штаны, совал в рот. В результате, возвратившись через год в Ленинград, оказался в больнице, где мне две недели выводили глистов. Но деревенские на такие мелочи внимания не обращали.
Однажды в очередной посылке папа прислал апельсины. Я по глупости вышел с апельсином на улицу. Ребятишки окружили меня, дивясь невиданному фрукту и наперебой предлагая в обмен всякие деревенские ценности. Я солидно оценивал их предложения и, в конце концов, очень выгодно обменял апельсин на вырезанный из ветки пропеллер, который от ветра крутился, вращал деревянный же барабан с вырезанными желобками, и прижатая к барабану лучина громко трещала.
Вся эта сложная конструкция вырезалась перочинным ножом и скреплялась без участия гвоздей или клея. Нужна она была мне для того, чтобы разобрать её, понять, как она устроена, и научиться делать такую же. Когда мама узнала о моём обмене, мне здорово попало. Но зато я научился делать ветряную трещотку! Первого сентября я пошёл в школу, в третий класс. Школа находилась в соседней деревне – Обжерихе. До неё было пять километров. Дорога пролегала сквозь золотые поля пшеницы.
Мне очень нравился этот путь, особенно зимой, когда затемно встаёшь на лыжи и бежишь по заснеженному полю. Обжериха считалась главной деревней в округе, там был даже магазин. Но детей всё равно было мало, и в одной комнате школы сидели две группы детей человек по шесть – восемь: первый класс и третий. Учительница, дав задание одному классу, объясняла материал для другого и наоборот.
Учиться мне было легко: требования там были гораздо слабее, чем в Ленинграде. Но более всего мне нравились перемены, когда мы надевали свои ватные тулупы (мне папа прислал мою чёрную овчинную шубку, но я настоял, чтобы у меня, как у всех, был тулуп) и выбегали на улицу, где – «мороз и солнце, день чудесный», горка (крутой бережок маленькой речки) и множество других развлечений. Это так разительно отличалось от ленинградского хождения по кругу в «рекреации», как почему-то назывался зал, где мы проводили школьные перемены.
Однажды мы с моим приятелем Сашкой Соловьёвым встали рано утром и пошли в дальний лес за грибами. Замечательно провели время, набрали полные корзины грибов и повернули домой. Но тут лесные ведьмы, стремясь задержать нас в лесу до темноты, начали ставить на нашем пути множество грибов. Сначала мы выбросили из наших уже полных корзин всякие моховики и прочие второсортные грибы, оставив только белые, красные и подберёзовики.
Потом сделали вторую переборку, выбросив все большие красные и подберёзовики, а из вновь встречающихся брали только маленькие грибочки. Но корзины всё равно переполнились, грибы из них вываливались, а пройти мимо хорошеньких крепеньких молоденьких боровичков было просто невозможно. Мы сняли майки, завязали их узлом, чтобы получились мешки, и стали собирать грибы в них. Но вот уже и майки переполнились, а грибов не убывало.
Мы смертельно устали и на краю леса остановились отдохнуть и поесть. Разожгли теплинку, нанизали на прутики грибы, слегка их обжарили и тут же съели. Рядом оказалась полянка, красная от земляники. Мы съели, сколько смогли (а мы были очень голодны!), но полянка не стала менее красной. После сладкой земляники, да под жарким солнцем, да после целого дня хождений по лесу смертельно захотелось пить.
Никаких речек и ручьёв мы за целый день не встретили, да мы и знали, что их там нет. Но – о, счастье! – вдруг наткнулись на кишащую головастиками лужу и тут же прильнули к ней, жадно глотая нагревшуюся на солнце коричневатую воду и отгоняя руками головастиков. Поев и отдохнув, мы взялись за корзины, ибо солнце уже почти коснулось золотых колосьев пшеницы, обрамлявших дорогу, по которой утром налегке мы шли от деревни около часа.
Но тут же поняли, что нести такую тяжесть мы не в силах. Тогда мы срезали нашими маленькими ножиками берёзу, очистили от веток, повесили на неё корзины и майки с грибами, положили на плечи и пошли. Берёзовый ствол прогнулся под тяжестью грибов и больно резал плечи, да ещё раскачивался при ходьбе, стирая голую кожу. Всё меньше становились интервалы, через которые мы останавливались, переводили дух и меняли плечи под шестом.
Наконец, мы рухнули под дубом, росшим у дороги среди поля, не в силах идти дальше. А краешек солнца уже скрылся за дальним краем пшеничного поля. Я вспомнил сказку про муравьишку, спешащего домой… Да-а, нам бы вскочить на огромную жужелицу и вмиг оказаться дома! Вдруг до меня донёсся такой родной голос: «Воло-о-одя-а!».
Это мама отправилась меня искать! Мы спасены! — Ма-а-ма-а!!! Ма-а-ма-а!!! Только в детстве и можно ощутить это спасительное всемогущество мамы. Причём, не осознаются её беспокойство, физические и духовные усилия, а просто знаешь, что если мама рядом – всё будет хорошо! Крепкая, с детства натренированная тяжёлым крестьянским трудом мама легко подхватила все наши грибы, а мы налегке поплелись за ней следом, еле-еле поспевая. Это был всего лишь один из дней почти года, прожитого мною в деревне.
Сколько нового узнал я за этот год! Кашля моего не осталось и в помине, но мне очень грустно было покидать ставшую мне родной деревню, где я почувствовал свои корни. Там на чердаке и в сарае среди хлама валялось много интереснейших, не виданных мною вещей: всякие деревенские приспособления, из которых я знал название только одного – веретена, ручная каменная мельница, из которой выходило нечто среднее между мелкой крупой и крупной мукой… Но самой интересной находкой оказались дневники моего деда, носившего исконное русское имя – Иван.
Они представляли собой серые записные книжки, заполненные химическим карандашом мелким чётким ровным почерком. Сейчас я могу вспомнить лишь единственный описанный там сюжет: дед врывается на тайное собрание врагов революции, стреляет в лампу и в темноте кричит, что дом окружён. Я всегда вспоминаю эти записные книжки, когда смотрю в семейном альбоме на выцветшие фотографии стройного усатого мужчины, на которых он всегда – с маузером. Вот он стоит, держа маузер в вытянутой руке и направляя его на фотографа, а вот – в кругу семьи.
Тут он, как принято на старых фотографиях, сидит, а жена и дети стоят вокруг, демонстрируя уважение к мужчине – кормильцу и защитнику. Ещё несколько лет спустя мы получили под Ленинградом дачный участок, и предприимчивая мама решила перевезти туда из своей деревни сарай, срубленный из добротных брёвен.
В то время это было невероятно трудно, но мама, не реализовавшая свои незаурядные способности в профессии, поскольку муж – военный, да и детей она не хотела отдавать в детский сад, самоутверждалась в подобных бытовых «подвигах» и не ведала неудач. Зимой (ибо к железнодорожной станции надо было ехать через Волгу по льду) она организовала грузовики с прицепами для брёвен, грузчиков и товарный вагон.
Самое ценное – документы, семейные реликвии, дневники деда и его маузер (да-да, он, оказывается, тоже хранился там, но мама его надёжно спрятала от моих любопытных рук) она сложила в сундучок, намереваясь взять его с собой в кабину грузовика. Но в суматохе отправления, ругаясь с пьяными, по обыкновению, грузчиками и мечась между машинами с указаниями, что куда класть, она, наконец, плюхнулась в кабину на сиденье, моторы взревели, и только на середине Волги она с ужасом сообразила, что драгоценный сундучок остался стоять на снегу у забора. Возвратиться было невозможно…
От деда у меня остались только привезённые мамой топор и ножовка. Они были неказисты на вид, но когда я принёс топор в мастерскую на работе, приставил к точильному кругу, и сразу возник фонтан искр, мастера, знающие толк в инструменте, сбежались смотреть: «Смотри, смотри, какая сталь!». А, делая ножовке новую рукоятку, я не смог просверлить её победитовым сверлом! И только тогда я сообразил, что ни разу её не точил, а она всё пилит и пилит… Умели русские мастера до революции делать качественный инструмент!
Владимир Крылов