Лучшие стихи Царскосельских лицеистов
Осенняя картина
Дельвиг Антон Антонович
Когда земля отдаст плоды
Трудов зимы, весны и лета
И, желтой мантией одета,
Везде печальные следы
Являет роскоши минувшей,
Подобно радости, мелькнувшей
Быстрее молнии небес;
Когда вершиной черный лес,
Шумя, качает над туманом
И, запоздалый, с океаном
Усталый борется пловец,
Тебе, Нептун, дает обеты,
Чтоб не испить с струею Леты
Отрады горестных сердец, —
Я на коне скачу ретивом
И по горам, и по полям,
И вихрем веселюсь игривым,
Который мчится по степям
Из-под копыт с листом и прахом;
И селянин его, со страхом
Под вечер торопясь домой,
Бродящей тенью почитает,
Которую Харон седой
В Аидов дом не пропускает;
Ее протяжный слышен вой,
Он погребенья умоляет.
Лучшие стихи царскосельских лицеистов
ДОБРАЯ, МИЛАЯ И РОДНАЯ, ИЛИ ПРОСТО О МАМЕ
Ты стоишь у окна, маленькая, в стеганой старенькой безрукавке, поверх которой завязан такой же старенький, чистый, цветастый фартук, в тонком шерстяном сером платочке и смотришь мне вслед тревожным и любящим взглядом. Я оглядываюсь, с улыбкой машу тебе рукой, а ты крестишь меня и что-то говоришь, наверно благословляешь или шепчешь молитву. Я уезжаю к себе в Москву с легким сердцем, погостив у тебя целых шесть дней.
Побывал у друзей, у родственников, а в оставшееся время слушал твои рассказы и, часто не дослушав, опять куда-то спешил. Ты не роптала, а, только привычно вздохнув, как и в детстве, говорила ласковым и добрым голосом: — Потихоньку иди. Не торопись, да по сторонам гляди, машин-то вон теперь сколько. А я с укоризной отвечал: — Мама, мне скоро сорок лет, у меня дети скоро взрослыми станут, а ты все за меня боишься. — И за них тоже боюсь. Время-то, вон, какое страшное, везде митинги да забастовки, а их ведь вырастить надо, — и смахнув слезу, крестила меня и провожала, — иди с Богом!
И терпеливо ожидала, много раз подогревая остывающий чайник, когда я вернусь, сяду напротив и расскажу, где был, с кем встречался и что видел. И я приходил, и садился, и все тебе рассказывал, а ты слушала, задавая вопросы, иногда смешные и неожиданные, но очень для тебя важные, а я смотрел на твои морщинки, на очки с толстыми стеклами, на твои натруженные высохшие руки и любовался, и наслаждался, и думал про себя: «Какое же счастье, что у меня есть мама».
И пытался представить тебя молодой, веселой и задорной, какой видеть тебя мне не посчастливилось. Ты родила меня в сорок четыре года. Современные доктора за голову бы схватились от такого безрассудства, а в те годы никто этому и не удивлялся. Родился, и слава Богу! Вырастет вместе со всеми. И я рос слабеньким, болезненным, но искренне любимым самым младшим ребенком в семье.
Ты всегда была рядом, добрая, милая, родная, все понимающая и всегда все прощающая мама. Ты не казалась мне сильной и не была таковой, но я видел, что люди шли к тебе со своими печалями и горестями, и ты могла и умела их утешить и поддержать и вселить надежду. Сила твоя была в твоей доброте и в твердом следовании правилу, которому научила тебя твоя мама:
— Не держи зла, прости и помоги. Даже в горькие минуты ты была счастлива своей семьей, огромной любовью к мужу и к нам, детям. Ты не воспитывала нас в прямом смысле этого слова, никогда не читала нам нотации, ты просто любила нас всех семерых, и мы, даже став взрослыми, чувствовали, что любовь твоя хранит и бережет нас, защищает и ведет по жизни, и не дает сбиться с истинного пути. В минуты отчаяния ты тихо плакала, а мы с сестрой, младшие, прижимались к тебе, обнимали и тихонько шептали:
«Мамочка, не плачь, ведь мы здесь с тобой», а старшие братья сидели рядом, смотрели на тебя участливо, но, зная и понимая, что они старшие, и им не к лицу пускать слезы, растерянно и немножко сердито говорили: — Ну, что разревелась опять. Все сейчас сделаем. Вытирай давай слезы. И ты успокаивалась, улыбалась и прижимала нас к себе, ласково гладила по вихрам старших. Мы снова были счастливы и едины. В сложные моменты ты могла быть решительной. Когда арестовали папу, и следователи и понятые пришли изымать его военные награды, ты твердо сказала:
«Не отдам. Он за них всю войну с катушкой провода по передовой на брюхе проползал». И не отдала, заставив их уйти ни с чем. Ты стойко и по-христиански переносила обиды и несправедливости. Когда в пять лет я заболел тяжелым воспалением легких, и деревенский фельдшер срочно велел везти меня в городскую больницу на лошади (рейсовых автобусов тогда не было), ты одела меня, вывела на улицу и увидела, что во дворе стоят лишь пустые сани, а лошади нет.
Ты поняла, что это сделал один из наших соседей, но не пошла к нему «разбираться», а просто сказала: «Бог ему судья», усладила меня в санки, укутала в одеяло и повезла к проселочной трассе в надежде, что там нас догонит и подвезет какая-нибудь машина, но видно, в тот день машины в наши края не ездили. Я не могу представить, что ты испытывала, пробираясь по запорошенной снегом дороге, волоча за собой санки с больным ребенком, останавливаясь, чтобы отдышаться и проверить, все ли со мной в порядке, но уверен, что сам Господь тащил эти санки вместе с тобой все десять километров.
В больницу меня привезли как раз вовремя, и двое суток, пока я метался в бреду, ты держала меня за ручку вместе с Господом Богом. Когда я пришел в себя и, открыв глаза, увидел тебя — как-то враз похудевшую и осунувшуюся, с черно-синими овалами вокруг глаз, — и произнес: «Мама, где мы?», ты тихонько ответила: «Слава Богу, сынок, ты опять здесь».
И начала валиться на бок. Заглянувшая в палату медсестра успела подхватить тебя и позвала доктора. Очнувшись, ты слабо улыбнулась: «Это я от счастья», — и из глаз твоих, усталых и воспаленных, но сияющих и лучистых, действительно лилось счастье. Провожая меня в армию, ты долго стояла на перроне и махала мне рукой, а перед этим наставляла: — Командирам не перечь, в армии это нельзя, а главное: товарищам всегда помогай, даже и тем, кому и не хочется помогать. Будешь любить людей, и они тебя будут любить. Ты любила всех, всем всегда помогала и всех всегда прощала.
А как ты ухаживала за нашим больным папой! Заботливо, с любовью и с благодарностью. Ты два года любовью своей продлевала ему жизнь, ни на миг не выпуская его из виду, предугадывая все его желания, и даже когда он, измученный болезнью, раздраженно бросал чашку с супом на пол, ты прибирала все, мыла, а ему спокойно что-то рассказывала, и папа успокаивался, а ты снова наливала суп, садилась к нему на кровать и кормила с ложечки.
Ты сумела сделать так, что, прожив вместе сорок пять лет, вы ни разу не поссорились. На наши удивленные вопросы ты отвечала просто и серьезно: — Как же я могу с ним ссориться, если я его люблю. И мы, взрослые дети, радовались, глядя на вас, а тобой, наша мудрая, терпеливая и добрая мамочка, просто восхищались и гордились.
В день твоего восьмидесятилетия, когда собрались все твои дети, внуки, родные и близкие люди, я спросил тебя: — Мама, скажи: жизнь долгая или короткая? И ты, не задумываясь, ответила: — Как один миг, очень быстрая. И благодарю Бога, что помню все, каждый кусочек и отрезочек — и трудный и радостный. Да трудных-то и мало было: всегда Бог посылал кого-нибудь в помощь.
Молитесь каждый день за своих детей, и все у них будет хорошо. Я ведь всю жизнь каждому из вас прошу милости у Господа — и на день и на сон грядущий… В памяти моей ты так и стоишь у окна, маленькая, в стеганой старенькой безрукавке, в стареньком чистом цветастом фартуке, повязанная тонким шерстяным серым платочком, тревожно и с любовью смотришь мне вслед, осеняя крестом мой путь и благословляя меня в дорогу, а я, обернувшись, беззаботно улыбаюсь тебе, машу рукой и думаю:
— Какое счастье, что ты у меня есть, моя добрая, милая и мудрая мама. Прости родная, я ведь не знал, что больше тебя не увижу…
Леонид Гаркотин