Бабушка
Мама — свет, тепло, сама жизнь. Рядом с ней девочка — пушистый котёнок, с настороженно следящими за каждым маминым движением глазами. Едва мама исчезала из поля зрения, котенок превращался в беспрерывно орущее существо. Единственный человек на свете, кто мог, кроме мамы, успокоить ребенка — бабушка.
Шура не допытывалась у свекрови, как ей это удавалось. Считала, что для женщины, родившей пятнадцать детей, успокоить и укачать десятую по счету внучку — не вопрос. Слава Богу, что она была — бабушка!
В яслях, после нескольких дней испытаний, от девочки отказались. Как-то, вернувшись, домой в неурочное время, Шура застала свекровь врасплох, и та не успела вытащить изо рта ребёнка «жёвку», жёванный чёрный хлеб, завязанный в тряпицу. Девочка, пресекавшая криком даже намёк на попытку лишить руки свободы, выплюнувшая пустышку сразу, едва её предложили, лежала в кроватке туго вместе с головой, свитая в пелёнку и ожесточённо чмокала «жёвкой». А глаза — полны недовылитыми слезами.
Свекровь, уже оправившаяся от неловкости, перешла в наступление:
-Чё только не напридумывают. Ги – ги — ена какая-то. Спокон веку робятишки на жёвках росли. И Митя на ей же родимой вырос. И сытно дитю, и покойно от хлебного духа. В свивальники заматывали. Ровненькими росли и ручонками себя не пужали. Как умею, так и буду нянчить. По- вашему, мне уж поздно учиться.
И так грех на душу: сами не венчаны, дитё нехристем жить будет по вашей воле. Окрестили б вы её Шура, может поспокойнее станет. Да, чё я тебе говорю? Разве ж в тебе дело? Сколь разов к Мите подступала — молчит. В отца — молчун. А посля войны и вовсе кремень стал. И то сказать, мука какая, его жисть. Головушка, чай, раскалывается от тех осколков, какие в ней сидят. Шура, а ты чё так рано пришла? Иль все больные кончились, перелечила всех?,- бабушка ловко перевела разговор.
Шура слушала свекровь, отвечала и занималась своей девочкой. Сначала вытащила у неё изо рта тряпицу с хлебом, потом перепеленала по- своему. Когда мама и девочка вместе, счастье можно послушать, потрогать, им можно даже дышать. Разлучались — и счастье исчезало. Обеим становилось неуютно и одиноко. Что же, если чёрный хлеб, замотанный в тряпицу помогает девочке пережидать часы ожидания встречи, пусть будет хлеб.
Время летит, и мир наполняется узнаваемыми лицами, звуками, словами. Мама, бабушка… папа. У него большие и тёплые руки. В них так не страшно взлетать высоко, до замирания сердца:
— Ещё, ещё!
Лететь, раскинув руки. Над всеми. Или сидеть рядом, когда он, нахмурив лоб, передвигает по красивой блестящей доске резные фигурки, а лишние отдаёт ей, чтобы не скучала. Особая радость, когда лишней оказывается лошадка.
Лошадка резво носится по столу, поцокивая подковами. Папа постукивает пальцами о край стола. Юля, хмуря лоб, наблюдает за пальцами, пытается повторить перестук. Папа, взглянув искоса, слегка откидывается назад, его плечи вздрагивают от смеха. Когда папа берёт в руки большую книгу с яркими картинками, она сама перелистывает страницы и, найдя нужную — большое дерево и усатый кот с зелёными глазами, просит:
-Читай.
Чем больше времени проводил с девочкой папа, тем больше страдало бабушкино сердце:
— Ништо можно так-то? Сгубят ребёнка. Спать укладывают — платком не повяжут. А ну как застудит голову или заползёт кто в ухо? Зубы у ребёнка ишшо молодые, нежные, а их уже щёткой. И утром, и вечером. Каво там чистить-то, грязью что ли её кормят? Всё свеженькое. Почитай, одно молошное и ест. Отродясь их у нас никто не чистил.
А от того что у папы называлось закалкой, бабушку и вовсе охватывала тоска:
-Родного дитя кажное утро водой обливать холодной? Ладно, сам. Ты большой. Чё хошь, то и делай над собой. А дитя беззащитного пошто?
Ни сын, ни сноха её страданий не понимали. Улыбались и снова, и снова пытались успокоить, что всё это на пользу ребёнку. Бабушка поджимала губы, мысли роились в голове, но, ни одну из них она не пропустила сквозь плотно сомкнутые губы:
-Откуда она у вас возьмётся, польза? Ништо с того, что сами с книжками сидите по вечерам, глаза портите, так и дитя пристрастили к ним?! Она мне книжку несёт, тычет в картинки пальчиком — читай. А кто меня грамоте учил? С малолетства в работах, ни дня в школу не ходила, не до ученья было.
Пряла, ткала, вязала. Робятишков нянчила. В поле – хлеб серпом жала. В лугах — с косой. Мужики – то накосятся, повалятся, отдыхать, а у меня дитё малое в кусточках попискивает – накормить, обиходить его надобно. Да и мужикам собрать, поснедать – моя забота. Одно слово – бабья доля. До азбук ли? Нет, надо сбираться в Камышин. Сколь могла — помогла, а дальше сами управитесь. В Камышине — то, чай, заждались меня.
Соколики мои, Семён да Егорий на войне головушки сложили, а вдовы ихние Таисия с Лизаветой одни робятушек поднимают. У Зинаиды, старшенькой моей, муж Василий тоже на войне сгинул, троих сиротками оставил. У Макриды изранетый весь с фронту пришёл, на дочку порадоваться не успел-помер. Везде горе да нужда. Пока жива, всем пособить должна, внучаток приголубить. Наскучала по ним, и они, чай, по мне
.
Велик был список, но никого не забывала бабушка помянуть в своих молитвах. Просила за живых, скорбела о погибших.
За дочь Марию, от которой четыре года не было вестей, молитвы были во здравие. Хотя умом понимала, что не оставила бы Мария родных в неведении, если жива. В войну выходила в госпитале раненого солдатика. Нерусского. После Победы приехал и увёз Марию к себе на родину в Туркмению. Город Ашхабад.
Митя запросы посылал. Тоскует по ней. Близнецы они, в одной зыбке возростали, за книжками вместе сидели. Из дочерей Мария одна грамоте выучилась, за братом тянулась. Сколь уж годов мир, а на запросы как с фронта ответы приходят — без вести пропала. Как не пропасть, когда все дома в том городе порушились и даже земля, Митя сказывал, разверзлась.
Прямо по Писанию. Сильно люди Бога прогневили. Грамотные, отвернулись от Господа. А того не понимают, что Ему всё одно: верим мы в Него, иль не верим. Верит ли Господь нам грешным? Не отвернулся бы Он от нас. Нешто в ранешные времена грамотных не было? Как же. Лекари были, учителя, купцы. А царь? Выше его по разуму средь народа никого не было. И все Бога чтили, храмы строили, нас, неразумных, на путь наставляли.
Бабушкины ночи долгие. И думы тоже. Руки оглаживают нежную мягкость простыни, и бабушка улыбается, вспомнив первую ночь в доме сына. Шура приглянулась ей — ласковая, приветливая, работящая. Домой придёт, отдохнуть бы, а она ни минуты покоя себе не даёт. Бельё у неё белее снега. Вот и ей постелю приготовила, всё белым застелила.
Едва сноха вышла из комнаты, бабушка сняла с подушки наволочку, вытащила из пододеяльника одеяло, свернула простыню. Утром сноха зашла к свекрови и увидела, что та лежит на голом матрасе, а бельё аккуратной стопкой — на стуле. Бабушке пришлось успокоить её, объяснив, что на белое только покойников кладут, а живым такое маркое ни к чему — мыла не напасёшься, стирать. В тот же день они купили в магазине немаркой ткани, и бабушкина постель, улыбаясь капельками васильков, стала похожа на цветущий луг. В уголке, как и положено, в христианском доме, икона Спасителя и лампадка теплится.
Бабушка вспоминает Юлино появление на свет.
— Свят-Свят, сколько страхов пережили. И времена не тёмные, когда бабы посередь какой — ни то работы рожали, и сама-то Шура — врачиха, должна разуметь, что беречься надобно. Так нет, на сносях, сердце больное, а до последнего дня — с утра до вечера на работе. И то, и её понять можно, живут – то при больнице, кто ни придёт с какой болестью, мимо не пройдёт.
А как подошло время родов, сызначала всё не ладом пошло, чисто покойницу увезли её в Сталинград, не чаяла я, что выживет, токмо на Бога уповала. Может, потому и Юлюшка такая беспокойная удалась. Они, маленькие, всё чувствуют. Как же? Живые души! Только народилась, а матерь — будет живая, нет – одному Богу известно.
Но не попустил. Оправилась Шура. Чего уж теперь? Всё ладно, всё хорошо. Теперь надо мне сбираться домой. В церкви сколь не была, не исповедовалась, не причащалась. А здесь всё своим чередом пойдёт. Юля уж в разум входит, можно в ясли её определить, чай подросла, не будет блажью кричать. Пущай с ребятишками другими играет, а то вырастет тут на отшибе нелюдимкой. Только больных и видит, не дело это для дитя.
Сборы недолги. И вот уже пароход, доживающий свой век, шлёпает по воде колёсами. В каюте второго класса бабушка возвращается на родину. Ей неловко перед людьми. Кажется, что все обращают на неё внимание-старуха деревенская, а туда же, в каютах, чисто барыня какая. Боязно ступать на расстеленные везде нарядные пушистые половики. Бабушка идёт по ним до своей каюты изменившейся походкой — юрко, бочком:
«Говорила же Мите, чтобы взял дешёвые билеты. Неужто б в трюме не доехали? Ежели там душно, на палубе посидели бы. Лето. Ночи тёплые».
Пенится и бурлит вода за кормой. Плывут навстречу плоты, баржи, пароходы. Внизу в трюме душно. Люди выходят на нижнюю палубу освежиться речной прохладой, полюбоваться проплывающими мимо берегами. Правый — крутой, обрывистый; глубокими оврагами, словно губами, припадающий к Волге утолить жажду.
Левый — пологий песчаный, уходящий степями до Урала. Скоро берега отодвинутся на несколько километров, а нынешние станут дном новой, широкой, как море, Волги. Страна поднималась из руин, выбиралась из разрухи. Ещё оплакивали погибших на страшной войне, но начинали забывать о карточках, голоде. Нужда отступала.
Бабушка, освоившись в лабиринтах коридоров, всё ещё смущаясь своего деревенского обличья среди нарядного люда, стала выходить одна на прогулочную палубу. О чём она думала, поглаживая отполированную гладкость поручней? Кто знает, о чём. Может, грелась на солнце, не думая ни о чём – просто любовалась и рекой, и берегами.
Или думала о внуках, которые встретят её завтра. Подросли за два года, что не видела их. Для каждого она купила в магазине около пристани по коробочке монпансье. То-то радости у них будет! А, может, она уже скучала по Юле, с которой только вчера рассталась — о младшеньких всегда душа больше болит.
Ольга Постникова