Вопрос — ответ. Интересные факты обо всем.
Денежная единица Монголии
Монгольский тугрик — денежная единица республики Монголия. 1 тугрик равен 100 мунгу. В настоящее время мунгу уже не используется. Банкноты номинПушкин,пушкинский район Санкт-Петербург,…алом 0,10, 0,20, 0,50, 1 и 5 тугрик в настоящее время изъяты из обращения. В настоящее время при наличных расчетах на территории Монголии используются только бумажные банкноты Банка Монголии достоинством в 10, 20, 50, 100, 500, 1000, 5000, 10000, 20000 тугриков.
Видеоклипы студии «LINK» собравшие миллионы просмотров
ВЕРА
Стояла поздняя осень. Холода завернули неожиданно и без снега, за неделю мороз уложил в перелесках траву, а заяц почти «вышел» — временами на стылых чернильно-лиловых пашнях далеко было видать, как мелькает к зарослям седой шумихи осторожный беляк.
В один из таких безветренных дней, ясным розовым утром с мутной изморозью на траве, на серых костях штакетника я ушел с ружьем за деревню, решил «взять» по чернотропу зайца – но передумал, углубился в дремучий ельник и неожиданно заплутал, в азарте преследуя вспугнутый глухариный выводок.
Только к вечеру набрел я на заглохшую лесную колею и, прошагав по ней с километр, наконец очутился у заброшенного выгона, за которым над силуэтами крыш поднимались голубые печные дымы. Глядя на чернеющий за опушкой сосновый бор, освещенный поверху рубиновой полосой заката, я понял, что одолел не меньше двадцати километров, а старое лесное село, крыши которого темнели передо мной — Благое. Я перевесил ружье, миновал выгон и пошел в обход огородов ближе к реке, стеклянно мерцающей ледяными заберегами и дымящей глубокой водой на свободной ото льда середине.
Последний раз я побывал здесь прошлой весной, гостил у своего крестного Прокопия, занимаясь тем, что ловил по утрам на червя окуней, а вечерами, забравшись в самую гущу болотистой согры с манком, лупил из ружья в селезней, часто промахиваясь то ли из-за вечного сумрака ольховых зарослей, то ли от радостного волнения в своем одиночестве, от путаницы мыслей и чувств, переполнявших душу и сердце.
И вот снова оказался в Благом, и огорчения, конечно, не испытал: в моей деревне, где я оставил протопленный дом, никто меня не ждал, и можно было смело задержаться у старика, пока не наскучит.
Я шел по берегу, а село быстро погружалось в темноту, еще более ощутимую от близости леса и желтого света окошек. Где-то сипло брехала собака, в ответ хрипло, давясь от ярости, отвечала другая. Когда я подходил к знакомым воротам, в ограде тоже раздался лай, и заскрипела на старых навесах дверь. Через щель рассохшихся досок я увидел, как на освещенное крыльцо вышел Прокопий и остановился, приложив ковшиком ладонь к уху. Я брякнул щеколдой и вошел в ограду. Молодой серый кобель, кавказец с подрезанными ушами сразу стих и, потеряв ко мне интерес, стал пятиться, кусая цепь и мотая башкой.
— Это кто? – подозрительно спросил Прокопий и переступил с ноги на ногу. – Ты что ли, Мишка?
— Это я, — сказал я негромко. — Здорово.
— Здравствуй. А ты кто? – опять спросил Прокопий, с тревогой вытянув шею.
— А вот сниму ружье да лупану в собаку – узнаешь.
Старик так и подскочил.
— Я тебе лупану, зараза, — прошептал он, и с недоверчивой улыбкой огляделся, опуская безвольно руки… Через минуту мы уже обнимались, и он говорил, сконфуженно крякая, оправдываясь в своем недавнем испуге:
— Я ведь и вправду перепугался малость. А все из-за кобелька этого, будь он неладен. Мишка Культя с ребятами из Больших Увалов привезли. Сказывают, увели прямо с цепи, когда туда за вином гоняли. Да ты проходи, проходи…
— Как назвал-то? – спросил я на всякий случай.
— Его-то? – Прокопий почесал затылок и покосился на кобеля, сидевшего у конуры с одной поднятой бровью и обиженными глазами. – Да никак не назвал. Как погляжу, толку-то никакого от охранника такого. Вот ты, к примеру, зашел, а для него никакого эффекту. Только раз и взлаял, да и то от радости.
— А свет в бане зачем горит? – сказал я, обивая о завалину сапоги и вглядываясь в желтое пятно в глубине надворных построек.
— Свет-то? – Прокопий покашлял и тоже посмотрел в сторону бани. Потом вздохнул, опустив голову. – Да Верка, дочь из городу приехала. С внучонком. Нажилась со своим-то, два месяца, как вернулась. С утра топила, мылись, а к вечеру стирку затеяла. – Он махнул рукой и зашаркал в избу в своих обрезанных на манер калош, растоптанных валенках.
«Так вот оно что, Верка! – думал я, входя в избу и вешая ружье на вбитый у двери гвоздь. – Сколько же мы не виделись. Лет двенадцать, тринадцать? Да, пожалуй, столько и есть».
В избе было тепло, сухо и пряно пахло чистыми половиками, сушеным укропом и всем тем старчески сложным, чем пахнет обычно на деревенских полатях, где годами хранится разное полезное тряпье, клубки шерсти и ветошь, обрезки кожи, осыпанные сухими мухами и нюхательным табаком.
Я сел к окну на лавку поближе к печи и, радуясь теплу, морозному вечеру на дворе, всему, что окружает меня в этом доме, сказал первое, что пришло в голову:
— Значит, живете потихоньку?
Прокопий сдержанно отозвался:
— Так точно – хреново живем.
— Что ж так невесело, крестный?
— Болею шибко. Поясница, да то, да се. Утром вставать, прямо грех. Покурю – вроде легче чуток.
Я вгляделся в него внимательней. Еще подсох, пожелтел, кости черепа с запавшими висками все явственнее проступают под бледной кожей лица с хрящеватым истончившимся носом.
Но по-прежнему больше на себя наговаривает. Помнится и пять, и десять лет назад он также горевал, жаловался на здоровье, хотя прикованным к постели, да просто лечившимся я его никогда не видел. Любят наши деревенские это как бы между прочим сказанное с нарочитой и сдержанной тоской, с намеком на сострадание: «шибко болею».
Между тем Прокопий ополоснул из рукомойника лицо, заправил в штаны клетчатую рубаху и сходил в сени, принес бутылку «Столичной».
— Сейчас Верка придет, соберет на стол. Есть будем.
— А мальчик спит?
— Спит. Набегался, наелся – спит, как убитый.
— А Вера, как она — сильно всем этим расстроена?
— Да кто его знает. Молчит все. Я уж и не перечу, шут с ним, с характером ейным.
Прокопий достал с этажерки эмалированное блюдо, сказал, отирая рукавом края:
— Пойду, накладу миску, да огурцов закину.
Капуста-то нонче. Я почитай с 45 году страсти такой не видел. Иные кочаны размером-то по тазу банному уродились.
Он потоптался у порога и сумрачно добавил, глядя себе под ноги:
— Ты бы это, поговорил с ней, что ли, чтобы это, шибко не убивалась, а?
Я смотрел на него, остолбенев от растерянности.
— Да ты что, спятил, Прокопий? Да и кто я для нее? Она уж и знать-то меня забыла.
— Не забыла, поди. Помню, ведь, как ты за ней ухаживал.
Все помню, видал. А что до мужика ейного, так в голову не бери, поверь на слово — тот еще прощелыга, даром что офицер.
— А сам-то ты, как думаешь – что у них там случилось?
— А то и случилось. Истаскался, думаю, подлец. А ты ее характер знаешь. Говорил я ей, говорил: не ходи ты за него. Куда голову суешь, дочка? Христом богом молил, одумайся, мать пожалей, все глаза проревела.
Прокопий еще раз отер блюдо, толкнул коленом дверь и, матерясь, пошел за капустой в сени.
« Ухаживал» — думал я, оставшись один, доставая из кармана измятую пачку «Беломора». Конечно, ухаживал. Да и не только ухаживал, дорогой мой крестный. А характер — характер точно не мед, но все мне тогда в ней казалось необычайно прелестным, загадочным.
Бывало, перегнешь в какой-нибудь шутке, рассерженный ее вечным молчанием, мрачной кротостью смородинных глаз – взглянет искоса, переломив черную бровь, затрепетав тонкими крыльями носа, поднимет вздохом грудь, и от сладкого бессилия, от счастья, что обладаешь ею, просто шалеешь, готовый молить о прощении.
Когда она вышла за него, молодого армейского лейтенанта, мне оставалось служить всего три месяца. История, понятно, самая обычная.
Я встал и вошел, раздвинув легкие шторки, в горницу, включил свет под желтым абажуром на потолке, осветивший высокую кровать с периной под синим покрывалом, с полудюжиной пуховых подушек, старый комод, телевизор на нем, иконы в верхнем углу на подставке с тонкой оплывшей свечой. Потом перевел взгляд на фотографический портрет молодых Прокопия и тетки Настасьи. Поразительное сходство с дочерью.
Та же изломанная линия бровей, черты смуглого лица строгие, тонкие. Только вот глаза у юной Настасьи не так велики, не так холодно покорны, как у Веры. Взгляд на фотографии живой, чистый и немного бессмысленный. Из горницы в спальню вели узкие двустворчатые двери, они были закрыты – должно быть, там спал сынишка Веры.
За спиной бухнула входная дверь, и я вернулся назад. Прокопий принес блюдо мелко насеченной капусты, ярко розовой от свеклы, наверху лежало с пяток соленых огурцов.
— Послушай, крестный, а как сына у Веры звать? – спросил я, снова присаживаясь у печи.
Не поворачиваясь от стола, Прокопий ответил:
-Да так же, как и тебя – Александром.
В сенях звякнуло, а после громыхнуло пустое ведро, пришла Вера. Чуть погодя отворила дверь, шагнула в избу и тут увидела меня – с размаху остановилась, качнувшись вперед, и опустила руки вдоль тела. Потом сделала шаг назад и прислонилась спиной к косяку. Была она в коротком пестром халате и легких чуньках на босу ногу, с испариной на лбу и над верхней губой, с влажными волосами, концы которых скрутились в тонкие кольца.
— Ну вот, — сказала она с недоброй улыбкой. – Вот и первые гости. Посочувствовать прибыл? Только не говори, что в лесу заблудился.
— Ясное дело, заблудился! — строго отозвался Прокопий. – Ружье не видала на стенке? Разуй шибче глаза.
— Трепло ты, отец, — обрезала она крестного. И скрылась за шторками в горнице.
— Тьфу ты, дура, — не сдержался Прокопий и поспешил вслед за ней.
Я вытащил из пачки дрожащими пальцами папиросу и ушел во двор, присел на белую от изморози завалину. Черное небо библейски сияло надо мной холодными звездами, а рябая луна мертво желтела над крестом самодельной антенны. Кобель немного поскулил и, гремя цепью, забрался в конуру, оставив на виду только морду.
Его глаза смотрели на меня с глупым сочувствием.
«Черт с ним, — подумал я решительно, хотя сердце сжималось от обиды. – Сегодня как-нибудь переночую, а завтра утром, еще с темнотой тихо уйду».
Я хотел было уже подняться, как в избе настежь открылась дверь, и она вышла на крыльцо, остановилась, оглядываясь по сторонам. Потом быстро спустилась по ступеням и, подойдя ко мне, зябко передернула плечами.
— Не сердись, – сказала она рассеянно. — Я ведь не знала, думала, это отец тебе сообщил через ребят о моем приезде, вот ты и примчался. От него чего хочешь ожидать можно. — Ее голые ноги были совсем близко. Заметив мой взгляд, она сцепила пальцами раздвинутые полы халата.
— Давай, пошли. Ужин остынет.
Бутылка была уже пуста, а Прокопий только разговорился. Я слушал, хотя ни единому слову не верил, давно знал его страсть к выдумкам. Выпив, он начинал так безбожно врать, так вдохновлялся этим враньем, что сам уже всерьез верил в сказанное.
— Да это что! – прерывал он себя на полуслове.
– У нас, когда я в госпитале лежал, был майор один веселый… Да, майор Черемный. Так он вот так делал. Шершень однажды уселся на липовый ствол в садике госпитальном, он достал свой трофейный «Вальтер» — тресь, и нет насекомого.
— Эх, крестный. Да кто ж ему в госпитале стрелять разрешит? За это ведь и под трибунал угодить можно.
Прокопий снисходительно улыбался и останавливал на мне взгляд, полный грусти и сожаления ко мне глупому.
— Это его-то под трибунал? Ишь ты, умник, нашелся. Да он… Да ему и перечить-то боялись! А уж сестры наши, медички, ну просто все от него без ума были.
Вера сидела рядом и время от времени протягивала руку к чашке с моченой брусникой, брала ее мелкими щепотками, погружая пальцы в кровавый настой, рядом стояла недопитая рюмка водки. Когда ходики на стене прокуковали полночь, она поднялась. Прокопий, разводя руками, забормотал:
— Спать, спать. Давайте, будем стелиться, ребята. Сана, поди, завтра охотничать побежит. Побежишь? Если не проспишь, я научу куда, присмотрел тут местечко одно на татарских лугах.
— Это уж, как положено, — сказал я, вставая, ловя на себе ее пристальный взгляд и отводя глаза.
Брось мне матрац на пол, — сказал я Прокопию, — больше ничего не нужно.
— Это как же – на пол? – растерялся старик. – Чего это он, дочка, а?
— Не надо на пол, — помогла она отцу. – Иди ко мне в комнату, я постелила тебе на диване.
В теплом сумраке спальни было необычайно тихо, только слышалось ровное дыхание спящего ребенка. Свет луны зеркальным треугольником ложился на часть дивана, где находился я, и дальше на стоящий в углу древний сундук со сбитыми краями, на укладку половиков, на ветхую прялку, стоявшую у стены вверх ногой…
Она неслышно вошла в комнату, вытирая руки висевшим на плече полотенцем, и остановилась, вслушиваясь в тишину. Потом подошла к кровати, повесила полотенце на спинку и, склонившись над мальчиком, переложила его ближе к стене. Я внимательно наблюдал, как разогнувшись, она снимала халат и, проступая очертаниями голого тела, доставала из-под подушки ночную сорочку, надевала ее через голову, втягивая живот характерным движением поднятых плеч и груди. Затем откинула край одеяла и повернула голову в мою сторону. Я перестал дышать.
— Ты ведь не спишь, — сказала она озадаченно. – Я знаю, не притворяйся.
— Нет, не сплю. Смотрел на тебя.
— Ну и как? – спросила она, ложась под одеяло и кладя одну руку на грудь, а другую под голову.
— Время тебя щадит, ты почти не изменилась.
Но ведь у вас это наследственное. Тетка Настасья даже перед смертью выглядела лет на пятнадцать моложе своего возраста.
— А ты изменился, возмужал. Только вот глаза невеселые. Отец говорил, ты был женат, и даже дважды. Это правда?
— Думаю, я не принес этим женщинам счастья.
— Вспоминал меня иногда?
— Никогда не забывал. Это, как мое выбитое плечо – всегда к непогоде ноет. Одно могу сказать тебе, теперь-то уже очевидное. Никого я больше так не любил, никого. Не получилось.
— Я его тоже любила, — сказала она едва слышно, и в груди у меня защемило. – Парадная форма, аксельбант… Оказалось, все мишура. Последний год жили, просто не замечая друг друга.
— Вот и у меня…
— Тебя дома не спохватятся? – перебила она, заканчивая разговор. – Ты сколько хочешь пробыть у нас?
— Некому спохватываться. Но ты не волнуйся, я утром уйду.
— Ты не так меня понял, мне сплетен противно. Знаешь ведь, как это делается в деревне.
— Раньше ты не была такой пугливой.
— Мало ли, что было раньше.
И она повернулась к сыну, (что-то быстро и горячо зашептавшему во сне) поправила сбившееся одеяло.
Утром он и разбудил меня, встряхивая за плечо и шепча в ухо:
— Дяденька, просыпайся. Дедушка сказал, тебе пора на охоту.
— Вот, как? – сказал я, вставая, потрепал его по челке и направился к рукомойнику.
Прокопий сидел у двери на порожке в слинявших штанах и синей майке, белея острыми ключицами, и курил папиросу. Вера готовила завтрак в горячей печи. Когда я смывал остатки мыла с лица и шеи, ее рука положила на мое плечо свежее полотенце.
В десять часов, одетый и подпоясанный патронташем, я снял с гвоздя ружье и вышел на улицу. Прокопий сказал, что идти следует к Межному болоту, что извилисто тянулось на многие километры по осиновым колкам в низинах. Скоро Благое со своими крышами и сквозящими кронами деревьев, с одинокой рябиной на взгорке, облюбованной стайкой сытых дроздов, осталось позади, а там и совсем пропало за белесой дымкой линялых скучный полей.
Вернулся я ближе к вечеру, в туманных сумерках, пленивших большую часть неба, вернулся и тут же попал в объятия мальчика, требующего немедленно рассказать, как я добыл зайца, чья белая затвердевшая тушка висела у меня через плечо на бечевке – с выпуклыми, янтарно-коричневыми глазами, с густыми каплями крови по ноздрям и на редких усах.
— Санька, отвяжись, — попробовала отстранить его Вера. Потом отступилась и добавила с усмешкой, непонятно глядя на меня своими черными пристальными глазами:
– Не видишь, устал человек.
Прокопий был слегка пьян, сказал, что ходил в гости к соседу пробовать самогон, и за ужином снова рассказывал и про майора Черемного, и про взятие Будапешта. Она опять стелила мне на диване, опять убирала на кухне, с костяным стуком составляя тарелки в шкаф, а я лежал с открытыми глазами, с напряжением сдерживал тяжелые удары сердца и ждал, уже догадываясь, что последует дальше.
И, наконец, она появилась, плотно прикрыла двери, на мгновенье замерла, прислонясь к ним спиной, а затем легко и неслышно прошла, снимая на ходу халат, к моему дивану. Я лунатически отодвинулся, приподняв одеяло, и она легла, положила горячую руку мне на бедро и, дрожа, прижалась ко мне лицом и грудью, сквозь тяжесть которой я ощутил холод ее отвердевших сосков.
Утром мы сообщили Прокопию о нашем решении быть вместе. Он от удовольствия крякнул и сказал, потирая руки:
— Правильно. Очень хорошо. Вы друг с дружкой не первый год знакомы, привыкать, стало быть, не надо. Да и первый ты был у нее, знаю ведь, не дурак.
Перед вечером мы ходили в магазин, а потом к старой гадалке, жившей на краю села в крепком бревенчатом доме с узорным коньком.
Но у старухи случились гости, и поэтому встречу перенесли на следующий день. Возвращались мы уже в темноте. Хруст льда под нашими ногами отдавался в черных проулках, где плавал запах печной гари, а в стайках ворочались и сонно блеяли овцы. Мы шли очень медленно, она клонила голову на мое плечо, а я, боясь ее потревожить, все не решался закурить и думал, что такого мучительного счастья еще никогда не испытывал.
Вечером следующего дня, уложив сына спать, она снова ушла к гадалке, Прокопий снова ушел к соседу, а я остался один, курил, сидя у печи и стараясь ни о чем не думать – слишком уж круто изменилась вся моя жизнь за эти два дня. Внезапно за окнами ярко ударили фары, и у ворот притормозила машина.
В ограде залился лаем кобель, и скоро раздался стук в двери, а затем через порог шагнул высокий военный в хромовых сапогах и ловком кителе цвета болотной тины, в золотистых майорских погонах. Он был довольно красив в своем роде, похож на грузина сухощавым смуглым лицом и орлиным носом, его прищуренные темные глаза смотрели вопросительно и тревожно.
— Ого! – сказал он вместо приветствия и, оглядев меня с головы до ног, сел на табурет у стола, снял фуражку.
— Вы кто здесь, родственник? – спросил этот симпатичный военный.
— Может, будем на ты? – спросил я в ответ.
— Можно и на ты, — согласился он тотчас. – Значит не родственник? Тогда понятно. А где она, может быть, позовешь?
— Ушла к бабке какой-то, не знаю, — ответил я, не раздумывая. – А Прокопий здесь недалеко у соседа. Позвать?
— Да нет, не стоит, у меня времени в обрез, — сказал он, нахмуриваясь. – Я вот, что хотел… поговорить с ней насчет квартиры. Ребенку на следующий год в школу, не жить же им в этой дыре. Вот ключи. И передай, что через месяц я уезжаю, переводят на Дальний Восток.
Я кивнул, загасил в пепельнице папиросу и прикурил другую.
— А Сашка где? – спросил он, доставая из кармана пачку, и прикурил от зажигалки.
Я показал глазами на горницу.
Он докурил и ушел в спальню. Минут через пять вернулся и снова уселся на табурет, рассеянно глядя в окно.
— Ты давно с ней знаком?
— Давно, с самого детства.
— Ну, что ж, это другое дело. Значит, все уже знаешь.
— Нет, я ее не расспрашивал. Но, зная ее натуру, догадаться не сложно.
— Тогда конечно. И что ты решил? Впрочем, и так ясно. – И он поднялся, почти касаясь головой лампочки на потолке. – Ладно, бывай. Видишь, как все уладилось. Передай ей, скажи… В общем, мало ли что бывает, ребенок тут ни при чем. Ему жить нужно в нормальных условиях.
Он открыл дверь и, выходя, пригнул на пороге голову. Я вышел следом, набросив фуфайку Прокопия. Проводив его до «Уазика», желая как-то загладить неловкость, возникающую в такие моменты, я сказал на прощанье:
— Послушай, я не знаю, что там у вас произошло, но, в конце концов, ты сам виноват. Нужно было хоть немного щадить ее самолюбие, ты ведь знаешь какой у нее характер. Мог бы и поосторожней быть, что ли.
Он уже взялся за ручку дверцы, но тут резко повернулся и уставился на меня.
— А с чего ты взял, что это я должен был осторожничать? – сказал он в крайнем недоумении. И вдруг горько рассмеялся, привалившись спиной к машине. — Ну, ты даешь! А говорил, что знаешь ее с детства. Я-то думал, она тебе все рассказала, и ты просто из жалости ко мне дурачком прикинулся.
— Что именно она должна была рассказать? – спросил я, чувствуя, как внутри у меня что-то обрывается и кровь приливает к вискам.
Он сплюнул и подошел вплотную ко мне.
— А то, что я тут лишний в колоде! – прошептал он с яростью. – Она изменяла мне давно и об этом знали многие офицеры, да и солдаты знали тоже.
Видимо боялись, что бойню устрою, дураки. Наверное, так бы и шло, если бы я, случайно, не застал ее с этим самым сержантом – вернулся тогда, черт подери, раньше времени с дежурства. Я готов был простить, забыть. Унизился до последнего, обещая сгноить его на гауптвахте.
Но даже это ее не остановило, понимаешь? Прошлой осенью тот сержант демобилизовался и уехал домой. После этого мы еще год прожили, хотя и спали врозь. Но какая это жизнь, скажи на милость? Если бы не Сашка, давно бы себе пулю в лоб пустил!
И, махнув рукой, он забрался в машину, которая тотчас с ревом тронулась, обдав меня едким дымом. Я стоял и смотрел вслед, ничего не видя, не понимая и не желая ничего понимать. Наверное, так бывает за секунду до смерти, когда в грудь попадает разрывная пуля. Но смерть не приходила. И тогда я медленно направился в избу, войдя, бездумно стал собираться в дорогу…
Но тут в сенях послышались бегущие шаги и на пороге появилась Вера. Она ворвалась и встала в проеме, окутанная облаком морозного пара. Ее бледное лицо походило на парафиновую маску, огромные черные глаза на этом лице казались безумными.
— Подожди! – выдохнула она угрожающе. – Подожди, я все объясню!
Я уронил на пол рюкзак и опустился на лавку.
— Его машина встретилась мне по дороге, — задыхаясь, продолжала она. – Я ее сразу узнала. Господи, он мчался, как сумасшедший!
— Да. Я его понимаю.
— Что понимаешь? – прошептала она с каким-то горестным изумлением. – Что?
— По-моему он тебя безумно любит, вот что.
Она приблизилась, села у моих ног на рюкзак и проговорила, охватив руками колени:
— Боже, как я его ненавижу! Как же я его ненавижу. Что он тебе рассказал?
И тут, совершенно неожиданно для самого себя, я ответил:
— Ничего особенного. Привез ключи от квартиры, говорил, что ребенку скоро в школу, и что жить вам нужно в нормальных условиях. Еще сказал, что в декабре уезжает, перевелся служить на Дальний Восток. А еще… Послушай, он тебя любит, я это сразу понял, как только увидел его лицо. Вот я и подумал, может мне стоит…
— Нет, не стоит, — перебила она, поднимая на меня глаза, в которых мутным стеклом стояли слезы. И немного погодя, добавила с усталой улыбкой:
— Плохо же ты баб знаешь. Никуда ты от меня не уйдешь. Никуда и никогда, даже и не думай.
Вот и вся моя простая история. Да, чуть не забыл. Будку кобелю мы с Прокопием к зиме утеплили. А кличку ему дали – Тарзан.
Андрей Маркиянов