К Дельвигу
Александр Пушкин
Блажен, кто с юных лет увидел пред собою
Извивы темные двухолмной высоты,
Кто жизни в тайный путь с невинною душою
Пустился пленником мечты!
Наперснику богов безвестны бури злые,
Над ним их промысел, безмолвною порой
Его баюкают Камены молодые
И с перстом на устах хранят певца покой.
Стыдливой Грации внимает он советы
И, чувствуя в груди огонь еще младой,
Восторженный поет на лире золотой.
О Дельвиг! счастливы поэты!
Мой друг, и я певец! и мой смиренный путь
В цветах украсила богиня песнопенья,
И мне в младую боги грудь
Влияли пламень вдохновенья.
В младенчестве моем я чувствовать умел,
Всё жизнью вкруг меня дышало,
Всё резвый ум обворожало.
И первую черту я быстро пролетел.
С какою тихою красою
Минуты детства протекли;
Хвала, о боги! вам, вы мощною рукою
От ярых гроз мирских невинность отвели.
Но всё прошло — и скрылись в темну даль
Свобода, радость, восхищенье;
Другим и юность наслажденье:
Она мне мрачная печаль!
Так рано зависти увидеть зрак кровавый
И низкой клеветы во мгле сокрытый яд.
Нет, нет! ни счастием, ни славой
Не буду ослеплен. Пускай они манят
На край погибели любимцев обольщенных.
Исчез священный жар!
Забвенью сладких песней дар
И голос струн одушевленных!
Во прах и лиру и венец!
Пускай не будут знать, что некогда певец,
Враждою, завистью на жертву обреченный,
Погиб на утре лет.
Как ранний на поляне цвет,
Косой безвременно сраженный.
И тихо проживу в безвестной тишине;
Потомство грозное не вспомнит обо мне,
И гроб несчастного, в пустыне мрачной, дикой,
Забвенья порастет ползущей повиликой!
Царскосельские стихи
Бабушки, наши бабушки
Горло перехватывает спазм, лёгкие, благодарные слёзы текут по щекам, в далёкой дымке встаёт детство: родное село, родной дом, бабушка – баба Мотя, две соседские бабушки, бабушкины ровесницы – баба Дуся и баба Маша. И, конечно же, мы, их внуки – Юрка, Андрей, Маша, Васятка, Наташа. «Здесь мальчишкой, оседлав забор тесовый, Мазал губы синевой черничных ягод,
Здесь летало моё детство невесомей Голубей из ученических тетрадок». — Ура! Все в лес идём. — «Под присмотром трёх старушек дальнозорких, Вовсе не богатырей из сказок русских… Как же мне теперь без вашего дозора, Баба Мотя, баба Поля, баба Дуся?»
Это строки стихов Дмитрия Казарина. Я открыла их для себя не так давно, и они стали для меня такими близкими, такими родными, «своими». Мне почему- то показалось, что написать их мог только мой ровесник, «родственник» по детству, по времени, по ощущениям его, по какой – то особой светоносности, печали потаённой по невозвратно ушедшему времени. Времени, в котором мы были юными, дни долгими, мамы и папы наши молодыми, а бабушки мудрыми и терпеливыми.…
Но вот теперь их нет, наших бабушек – таких маленьких и незаметных при жизни и вместе с ними нет чего-то огромного, большого, и дыхание от чего – то перехватывает… Я помню, баба Мотя, наши с тобой разговоры, помню, как ты рассказывала мне о своей семье. Правда, воспоминания эти короткие. Но зато какие – то удивительно — волшебные – будто кто-то цветные кадры из старого кино показывает. Чисто прибранная руками моей прабабушки — из хозяек хозяйки! — хата. Именно так у нас в семье было принято называть жильё. Моя прабабушка Фёкла белит потолок.
— Горшунка у мамы с белилкой была такая маленькая- маленькая, она из неё потолок белила. Так аккуратно белила, капельки на пол не уронит! Лицо бабы Моти светлеет, голос поднимается до торжествующего поучения — надо, чтобы бестолковая внучка прониклась родовой рукодельностью и поняла, что не в ту породу пошла – не в бабкину — прабабкину: — Я в 9 лет шали вязала, а ты платье кукле сшить не можешь!
— Как на свете будешь жить, такая неумёха? — Да, действительно, как я живу на свете, такая неумёха? Но ведь я твоя внучка, бабушка? Хоть неумелая, да любимая, уж это я точно знаю, а уж с любимой внучки, какой спрос! В семье всяк мил. Про себя то я, уж теперь, увы — всё знаю: уж и мои годы прытко поскакали, хотя и не верила в свое время бабушкиным словам:
— Не считай годы, полетят, не остановишь! Может быть потому, чем старше становлюсь, тем чаще бабушку вспоминаю, и ругаю себя, сегодняшнюю, за своё прежнее небрежение и невнимание, ну уж, как говорится, если бы молодость знала… Слышится мне где-то в дальней дали негромкий родной голос. Даже и не голос уже, а зов еле различимый: — Отец был портным, шил людям. Всё шил — шушуны, зипуны, караташки, полушубки – зимнюю верхнюю одежду.
Мама по хозяйству управлялась. Замесит круто-круто тесто, налепит бубликов, сварит их в кипятке, а потом поставит в печку — в вольный дух, они зарумянятся, а мы, детвора, — говорит бабушка, — ждём. Или блинов напечет, мы, пятеро детей, вокруг стола, ждём, когда отец горячий блин конопляным маслом польёт и спросит: — Кому ещё блин? — Нам уже не лезет, но все тянемся, а отец смеётся…
А праздники как весело встречали! Перед Рождеством закупят конфет всяких – всяких — и длинных, и полосатых, и с махрами и без, и в разноцветных обертках и подушечек – в двух больших решетах приготовят, пирогов напекут, денег мелочью наменяют и ждут славильщиков. А те уже под порогом: Дядько Карпо, пустите славить! — Проходите! В хату проходят парубки – молодые ребята.
Читают « Рождество твое, Христе, боже наш…», выходят, благодарят хозяев и далее по селу: — К дядьке Карпу идите! Там хорошо подают! Но ласковый мир детства рухнул вместе со смертью родителей, четырнадцатилетней Мотя осталась одна. Её ждали незнакомые места, чужие люди. Работа на рыбном промысле, поначалу такая тяжёлая и непонятная, когда из непослушных рук увёртывались скользкие рыбины, никак не хотевшие укладываться, как им полагается и когда очень хотелось плакать под взглядами взрослых работниц. Баба Мотя, баба Мотя!
Много раз слышанные рассказы о твоей жизни запали в душу, встают в сознании чем – то выстраданным и пережитым, без чего нельзя жить, нельзя быть человеком. «Как отдали меня за Яшку»- сколько раз в своей жизни слушала я бесхитростную историю старой женщины о своём первом замужестве, но желание перебить её с каждым годом у меня становилось всё меньше и меньше – уже тогда я понимала, что вся жизнь у нее теперь – одни воспоминания.
И потому слушала и про первое неудачное замужество, и про то, как счастливо жила бабушка со своим вторым мужем – моим дедушкой. Казалось, нашла она своё счастье – всем угодила на этот раз жизнь – и муж оказался ласковым, и дочка родилась. Да не уберегла судьба — погиб в начавшейся страшной войне муж, и потянулись тяжёлые вдовьи будни. Всё пришлось испытать: и горечь обид, и равнодушие властей. Сколько раз с болью вспоминала баба Мотя, как заготавливали они с женой брата дрова.
И, казалось мне, что я сама бреду по глубокому снегу, надрываясь под тяжестью сучковатого дерева, и считаю шаги, оставшиеся до дома.… А дома меня ведут в сельский совет, и строгий председатель конфисковывает мою бесценную ношу. В такой ситуации я бы не выдержала, расплакалась, но была моя баба Мотя боевой и бедовой, и снова и снова выбиралась из беды…
А беды было в те годы достаточно. Непомерный, от зари до зари, труд в колхозе, голодное житьё, когда приходилось копать и есть коренья, за стакан муки продавать на базаре последние памятные вещи: материнскую шаль, пиджак мужа – вещи, хранящие тепло родных людей. Но за своей бедой не забывалось милосердие, и вязала баба по ночам шерстяные носки и варежки, чтобы отдать проходящим через село солдатам, а какой- то бедолага с обмороженными ногами ушёл в мужниных подшитых валенках… Шли через село беженцы, останавливались на постой, квартировали военные.
Мама моя рассказывала: « Жил у нас один офицер несколько дней, попросил бабушку ему готовить, принёс продукты. А я маленькая была, крутилась рядом с мамой и нечаянно толкнула бутылку с постным маслом, она упала на пол и разбилась. А мы пол только что вымыли. Мама ругает меня, извиняется перед офицером, он её успокаивает: — ничего страшного. Тогда бабушка попросила разрешения то масло собрать. — там же стекло! — Так мы через марлю процедим!
— Процедили и затерку тем маслом заправляли… — А потом мы козу купили! Зажили! Затерку молочком забелим и поедим… Снова сумеречная моя память пытается помочь мне восстановить картину: Баба Мотя моя отправляется пешком из Покровки в слободу на базар. Путь неблизкий, да дело того стоит – козу идёт бабушка покупать. Корову, которая кормила семью ёщё при муже, пришлось уже давно со двора свести – непосильными были налоги — масло сдай, молоко сдай, — трудись, корми, ухаживай, а молока не жди.
Брат погибшего мужа, Василий, ей и говорит: — Сестрёна! – он её сестрёной звал, — продай мне сапоги братовы! Они теперь тебе ни к чему — Захара не вернёшь, а я тебе за них заплачу. — Сколько просишь? — Рублей девятьсот, не меньше, сам знаешь, какие сейчас цены, да и память всё- таки. — Уступи немного. Давай я тебе семьсот дам. А ты на них козу купишь. Хлопот с ней меньше, чем с коровой, зато какое — никакое, а молоко. — Ну что, решилась? — Да что же делать, жить то надо, пусть будет коза…
Отдала дочке с вечера наказы, наутро поднялась до свету, печку протопила, картошки наварила, оделась потеплее и вышла за ворота. Морозный воздух обжигал лицо, в начинающее светлеть небо поднимался печной дым, и баба Мотя споро пошагала в сторону слободы – преодолеть предстояло километров десять, нужно было торопиться. Базарная площадь располагалась в центре. Народу было негусто, несмотря на базарный день, не сравнить с довоенными временами, когда здесь было не протолкнуться среди продавцов и покупателей, но всё- таки народ гомонился – кто – то что-то менял, кто – то торговался за деньги.
Баба Мотя прошла в ряд, где стояли люди со скотиной. На мужика, нахвалившего свой живой товар – рябую, в красных подпалинах корову, она даже не взглянула – натерпелась со своей, прошла туда, где возле своих хозяев толклись разношёрстные козочки. — Покупай, хозяйка, козу! Зазывно окликнул её мужик, удерживающий на ремешке дымчатую рогатую животину, беспокойно перебиравшую копытцами. — Сколько просишь? — Девятьсот рублей. Дак ведь есть за что – ведро молока даёт! Бабушка махнула рукой:
— Не бреши! И пошла по ряду дальше. Ей приглянулась беленькая козочка, которую держала на недлинной верёвке женщина со спокойным серьёзным лицом. — Почём козу отдашь? — Не ниже семисот! — А у меня больше и нет, только семьсот вот и есть, за мужнины сапоги выручила. — Ну, тогда бери, не пожалеешь! Литр молока давать будет, козляток по двое – трое будет приносить.
Баба Мотя протянула женщине деньги, та ей – верёвочку. — козу Мотей зовут. — И меня Мотей, — отозвалась бабушка. Вот и будем мы с ней две Моти. — Ну, пойдём, Мотя – обратилась к козе новая хозяйка. Путь нам неблизкий предстоит. — А я вам в дорогу дам кусочек хлебушка, ты его козе показывай, она за хлебушком и пойдёт. Идите с богом.
И они пошли, две Моти – бабушка и коза. Поселили козу в зимнюю кухню, сенца ей дали и стали приплода ждать. Через месяц появилось трое козляток. Сначала им делили материнское молоко. Потом стали разводить мучную болтушку. Мука в семье появилась так. Дети перестали ходить в школу — ходить было не в чем и есть было совершенно нечего. Тогда один из учителей предложил вернуть детей в школу таким способом – организовать еженедельную выдачу муки. Идея была одобрена, и каждую неделю моя мама приносила домой полкило муки.
Из неё делали болтушку, белили молочком, ели сами, и козлят выпаивали. Заправляли три бутылочки с сосками и козляткам давали. Те после пастбища придут, и бегают за маленькой хозяйкой до тех пор, пока она их не покормит. Сосут из бутылочки, поддают соску, как козье вымя, наедятся, и в сторону отвалят, спят до утра спокойно… Вот так зиму и пережили, да и не одну её, военное житьё одолели. Долго, ещё очень долго бедовали и после войны, но всё- таки потихоньку жизнь стала налаживаться. Вера, моя мама, выросла, начала работать, стало полегче.
А вот личная жизнь у бабушки так и не сложилась – судьба ли была тому виною, люди ли – как часто наше счастье зависит от чьих – то козней! Так вот и прожила жизнь – в трудах и заботах, в бесконечном преодолении невзгод. Вырастила дочку, отдала замуж, потом вырастила болезненную свою внучку, которой подарила радостный и счастливый мир детства. — Бабушка! А когда поспеют дыни на бахче? -Через две недели! -А две недели это когда? — А паслён уже поспел — ведёрочко брать? Вареники будем лепить? — Наберём – будем! Бахча раскинулась сразу за селом.
Только улицу крайнюю пройти да пересечь спуск через небольшой пологий ерик, а там уже и до делянок с желтыми, пахучими «колхозницами» — так назывались маленькие круглые дыни, рукой подать. Расползаются по земле раскидистые плети, прячутся в зелени листьев янтарные, с коричневыми подпалинами, гладкокожие и чуть шероховатые, как будто покрытые трещинками дыни покрупнее и поовальнее, чуть в стороне дразнят детский взгляд тёмно – зелёные, с причудливым чёрным витиеватым узором, арбузы.
Бабушка хозяйственно ходит по деляне, убирает сорную траву, накрывает ею плоды, чтобы не сгорели на солнце, выбирает плод поспелее, чтобы унести домой. Но и я времени не теряю – приметила разросшиеся в сторонке кусты паслёна, усыпанные крупными фиолетовыми ягодами, зову бабушку: — Бабань! Иди, сюда, смотри, сколько паслёну! Бабушка подходит, в четыре руки начинается сбор.
Маленькое сиреневое ведёрочко с выдавленным на нём яблоком — аппликацией, наполняется медленнее, чем большой бабушкин бидончик, но я довольна своей работой. Будут не только вареники – большие, с пятнами выступившего по бокам фиолетового сока, но и маленькие, жаренные на сковородке пирожки с паслёном, упаренным до густоты джема. Мысли об этом помогают наполнить ведёрочко доверху.
Усталые, мы идём домой. Юной хозяйке требуется отдых, а у бабушки ещё полно работы – лепить, жарить, сушить. С принесенных дынь снимается корочка, и они шапочкой надеваются на колья изгороди. Там налажен целый конвейер – высушенные до коричневого цвета на щедром южном солнце дыни отправляются на хранение. С плодов, только что определённых на сушку, смахиваются жадные до сладкой мякоти осы, у остальных — проверяется состояние готовности.
крышах низких сарайчиков сушатся вишни, потом придёт черёд яблок, груш… Хлопотливая пора лето! Зато зимой бабушка подаст на стол взвар – особый упревший в печке компот – и смешаются в нём и вишнёвая кислинка, и особая яблочная сладость и узнаваемая языком и нёбом плотная, чуть вяжущая мякоть груш. Вспыхнет в сердце летняя радость – долгие — долгие, наполненные светом, солнцем, счастливой детской радостью дни. Но и вечера летом не хуже!
И хоть донимают неисчислимые полчища комаров, от укусов которых вспухают по всему телу шишки и невыносимо чешется кожа, но всё-таки пристраиваются люди и к этой беде. На голову – связанную бабушкой из цветных ниток сеточку, на плечи всё, что побольше – кофты, плащи всевозможные, шаровары, всюду – защитные мази от комаров и на лавочку. Рассядутся бабушки — соседки на лавочке, управят свои дела, а внуки уже тут, как тут. Уж тут не зевай, слушай. Потому как неинтересные малым разговоры о житье – бытье быстро иссякают, а когда совсем стемнеет, то начнутся разговоры совсем удивительные.
Соседки помоложе разойдутся, бабушки с внуками на травку, которая ковром стелется по земле – переместятся и начнутся удивительные истории про домовых, колдуний., зазвучат русские народные сказки…. — Где вы, лавочки? — Где, вы, бабушки? — Где впитанная с юных с юных лет привычка здороваться – желать здоровья ближнему? — Где ты, детство?
— Ответь, отзовись – не отзывается! А впрочем… Отголоски того давнего аукаются. Снова в канун Рождества, лишь только начнет смеркаться, спешат по улице сегодняшние мальчишки и девчонки. Но только уже не с полотняными сумками, а с современными пластиковыми пакетами. Но в них – дань традициям — вазочка с кутьёй и кусочек сладкого пирога. «Рождество, Твое…» читают редко. Да его и не каждый взрослый, к сожалению, знает.
Но стараются, славят Христа, желают хозяевам здоровья. Добрый знак. …Я кутью не носила. Как – то не было во мне этой лёгкости, этого умения войти в чужой дом, пусть даже к близким родственникам, и совершить определённое действо. Но дома к празднику готовились загодя и старательно….
За несколько дней до Рождества мы с папой отправлялись к моей второй бабушке, бабушке Наташе, за деревянной ступкой и пестиком. Приносили , радостные, выданную нам утварь домой, и толкли в ступе пестиком пшеницу, сбрызгивая её водой. Затем сушили, веяли, потом баба Мотя готовила путру – особое холодное кушанье с пенной шапкой и лёгким кисло – сладким вкусом. Больше уже не приходилось есть её нигде, и так и осталась она сладостным и зыбким воспоминанием детства…
А ни с чем несравнимые ощущения приближения Пасхи? Входишь с улицы, наполненной весенними запахами, теплом, в летнюю кухню, куда ещё только предстоит перекочевать после долгой зимы, и застаёшь хлопочущую бабушку. Воздух ещё прохладен и влажен, пахнёт сырой глиной и извёсткой, но уже примешивается живой теплый дух затопленной русской печи, и вскоре трудами и хлопотами всё преображается…
И уже недалеко и до крашеных яичек, и до праздничных пирогов, и до пышных куличей… В пасхальные дни они венчают собой праздничный стол, сервированный отдельно, сияют белоснежными, в цветной присыпке, главами, источая немыслимый сдобный запах и притягивая к себе детские взгляды.
А вот еще совсем смутные воспоминания. Темно. Бабушка идёт быстро и тревожно, скрытно от чужих глаз, несёт меня, маленькую, на руках. Идём между двумя кручами, спускаемся вниз, вдоль раскинувшихся по обе стороны дороги колхозных садов к небольшому озеру. Плакучие ивы спускаются к воде, шелестит камыш, на противоположной стороне темнеет лес, на водной глади — рдяный блеск зари — утренней ли, вечерней ли… Я вижу, чувствую, осязаю: в глубокой дали, в сумраке еле различимом, ходит по берегу озера бабушка моя со мной на руках. От воды тянет свежестью, тихо плещется волна, губы её шепчут вековечные слова мольбы и надежды…
Позже, будучи взрослой, я прочитаю у Бориса Можаева: «В переднем углу горела лампада. Перед иконами, упав на колени, горой громоздилась Царица, наговаривала воду, налитую в обливную чашку. — Стану я, раба божия Аграфена, благословясь, перекрестясь, пойду из дверей в двери, из ворот в ворота, в восточную сторону. В восточной стороне есть окиян — море. На том окиян — море есть остров, на острове том есть святая православная церковь; в церкви той стоит стол-престол, на престоле том стоит божья матерь.
Подойду я, раба божия Аграфена, поближе, поклонюсь пониже; поклонюсь, помолюсь, попрошу её милости: сними с раба божия Серёжи все скорби и болезни, уроки и призорья… И вдруг этот торопливый бубнящий говорок оборвал детский сухой голос: -Пить, баба! Пить…» И коснётся сердца тёплая волна, и придёт ко мне удивительное ощущение родства со всем сущим – ведь нас всех связывает кровная нерасторжимая нить – все мы — внуки наших бабушек.
И живём мы, на земле, обихоженной и исхоженной ими, переживаем за детей своих, пытаемся учить уму — разуму уже своих внуков и всё пытаемся не утратить ниточку, нас связующую, след, ими оставленный. След наших бабушек. Он уже еле различим. Уже и нет его на земле, но в душах наших он ещё теплится, светло и тревожно. Он ещё светит нам, оберегая, чтобы мы не сбились с дороги. Свет негасимый, пристанище душ наших, надежда наша вечная.
Наталья Макарова