Лучшие стихи про детство
Цветет сирень у дома нашего
Цветет сирень у дома нашего,
Ко мне склоняется доверчиво.
Ты ни о чем меня не спрашивай,
Мне все равно ответить нечего.
Ты не дари мне песен ласковых,
Пусть в них слова и шёлком вышиты.
Ведь песня, самая прекрасная,
Неодинаково всем слышится.
Моя подруга задушевная,
Тебя мне хвалит не нахвалится.
И совершенно непонятно ей,
Как ты мне можешь не понравиться.
Ты не дари мне песен ласковых,
Пусть в них слова и шёлком вышиты.
Ведь песня, самая прекрасная,
Неодинаково всем слышится.
Цветет сирень у дома нашего,
Ко мне склоняется доверчиво.
Ты ни о чем меня не спрашивай,
Мне все равно ответить нечего.
Видеоклипы студии «LINK» собравшие миллионы просмотов
Материны пироги
Когда-то Шурка, кузнецова дочь, считалась выгодной невестой – в приданое ей давались корова с телёнком, лошадь, коза, сундук с добром и тугая мошна с царскими ассигнациями; кроме всего прочего, её первенец унаследовал бы дедову кузницу.
Родом она была из деревни Никоновки на Рязанщине. Деревня по тем меркам считалась большой и зажиточной – по последней ревизии выходило что-то около пятидесяти дворов и подворий; кругом – плодородные пашни, а в пойме реки — заливные луга с хрустким и сочным разнотравьем.
Сколько Шурка себя помнит – её всегда били: отец, мать, бабка – зловредная старая карга; даже отцовы подмастерья не упускали случая отвесить увесистый подзатыльник, так что приходилось всякий раз сызнова переплетать косу.
За что? Да мало ли за что – молоко ли убежало, тюрю ли поросёнку не так заварила, пойло ли телёнку пролила, курям ли много пшена просыпала, за тестом ли не углядела, денник ли за кобылой плотно не закрыла.
В деревнях так заведено: перевернёшься – бита, недовернёшься – бита. Когда пришло время, отец записал Шурку в земскую школу, но походила она туда недолго – в десять лет, чтобы не мешалась и не путалась под ногами, её отправили пасти бычка. Вскоре подросла сестрёнка Нинка и тоже стала ходить на выпас — вдвоём-то, чай, не так тоскливо.
Деревенская стряпня неказиста и по будням разнообразием не отличается, зато Шуркина мать была мастерица печь пироги. Привычная к тяжёлому труду, по этому случаю она вставала раньше, чем в обычные дни, ещё затемно в квашне заводила тесто, по-особому растапливала берёзовыми полешками печь, чтоб горела подольше да пошибче, сперва проверяла голым локтём идущий от горнила жар и только после сажала пирог на подину.
Ещё в такие дни мать непременно спозаранку повязывала голову цветастым платком, а, управившись с тестом, доставала из сундука нарядную панёву с прошвой. Был у них в горнице такой сундук со всем их земным богатством – стоял в красном углу; в деревне так принято – на случай пожара, чтобы удобнее было выносить, либо нежданных гостей, что тоже приравнивалось к пожару, — всё добро хранить в сундуке: посуду, пока новая, добротные ситцевые отрезы, пуховые шали, нарядные рушники, праздничный убор.
Таким нехитрым способом преследовалась двоякая цель – держать всё самое ценное при себе и одновременно подальше от чужих глаз, чтобы не зарились. Эх, что за пироги выходили у матери! Всегда подовые – мать пряженые не признавала, на топлёном масле, смазанные поверху желтком, слегка румяные с исподу и с глянцевой коричневой корочкой, пышные, живые!
«Жилые», как говаривала мать. Сладкие были двух видов: с начинкой из черёмухи и клюквы. Иногда решётчатые, иногда закрытые. Одно из Шуркиных ярких воспоминаний детства – как однажды по осени мать отправила их с Нинкой в гнилые Мещорские болота за клюквой, а они там заплутали и потом долго по дремучим топям улепётывали от сохатого…
Чаще же Шурке вспоминались пироги из кислого, опарного, теста. Эти были всякий раз разные: то с гречей, то с пшенкой, то с грибами, то с накрошенным яйцом, то с горохом, то с репой, то с капустой, а то и, бывало, с крапивой, а по большим праздникам – обязательно с курятиной. В Шуркиной памяти цепко держался и другой эпизод: мать отсекла топором петуху голову, а тот вырвался и давай по двору кругаля выписывать; сам без головы, а сам бегает… И всё-таки самые вкусные пироги у матери выходили с рыбой. Обычно мать пекла их зимой.
Мелкую речную рыбёшку в такой пирог она укладывала целиком вперемешку с луком, а сверху присыпала жгучим перцем. Сперва полагалось есть только верхнюю спёкшуюся корку – сытная, ядрёная и забористая, она царапала нёбо и драла горло, а духовитым паром обжигало глаза, но всё равно Шурка жевала так, что за ушами трещало.
Мать бранилась на них с Нинкой: — У, оглоеды! Погибели на вас нету! Куда торопятся, спрашивается! Будто кто отымет. На второй день ели рыбу, на третий очередь доходила до пропахшего рыбным духом днища – мать заносила его, задубевшего так, что им можно было гвозди заколачивать, с мороза в избу, ждала, когда слегка оттает, потом резала на ломти; в первую очередь – отцу, во вторую – бабке, потом – им с Нинкой и, наконец, – себе.
Маленькая Нинка со своим ломтём справлялась кое-как: ковыряла пальцем замёрзшее тесто, скребла мякиш ногтём, глотала, почти не жуя, а после давилась, превозмогая икоту, так, что Шурке, глядя на сестрёнку, становилось смешно. Шуркин отец – кузнец Василий по совместительству был также кабатчиком и на паях с одним евреем держал патент на питейное заведение не самого скверного пошиба.
Заведение это процветало и, по слухам, приносило кузнецу неплохой доход; клиентура с годами подобралась состоятельная – лавочники, коробейники, приказчик из артели краснодеревщиков, приходской казначей, диакон, почтовый писарь. Кузнец часто и охотно составлял им компанию, самолично наливая и поднося дорогим гостям рюмку за рюмкой. Бабка, отцова мать, та слыла в семье скупердяйкой.
Лишь только Шуркина сестрёнка Нинка подросла, и её стали пускать за общую трапезу, как бабка однажды за столом заметила с поджатыми губами, что теперь, когда в доме завёлся ещё один рот, им одним мешком лука зимой, мол, не обойтись, придётся теперь, видать, два запасать. По утрам она любила хлебать из огромной лохани вчерашние холодные щи, заедая их мочёными яблоками и хлебом с луковицей.
Может, по этой причине замуж Шурку отдали рано. Сбагрили, что называется, из родного дома, сбыли с рук. Хотя в мужья подобрали тоже не голоштанника какого-нибудь, а кузнеца Савелия Сычова из соседнего села Макарьевского. Дюжий мужик был кузнец Савелий!.. Что и говорить, солоно Шурке, с малолетства приученной к побоям, пришлось в родном доме, ох, как солоно, да и потом её жизнь не баловала.
Всякое бывало. Можно сказать, не жила, а маялась, надрываючись, оттого из крестьянской девушки с яблочками на щёчках, которые всегда появлялись, когда она на масленицу каталась с иерусалимских горок, пусть чересчур грубой и запуганной, Шурка очень скоро стала копией своей матери. Годы-то текут, не остановишь.
Занесла Шурку нелёгкая за тридевять земель от родной Никоновки. Вот и по летам выходит, что сама Шурка теперь старше собственной матери. Померла мать… Сестра Нинка из деревни написала: схоронили горемычную ещё в двадцатом году. Отец вслед за ней тоже помер, а кузницу ихнюю, после того, как прежняя власть гаркнулась, отобрали, кабак спалили, бабка ещё прежде окочурилась…
Теперь она почти не помнила свою мать, карточки-то не сохранилось; помнила только её жилистую и костлявую фигуру, подпоясанную грязным фартуком, а ещё вечно постную мину и тусклый взгляд, хотя та даже до сорокалетия не дожила. Вот ведь как бывает в жизни… Фигуру, взгляд да ещё материны пироги.
Марина Беглова